Сидит мастер под своим Георгием, как брошенный камень, а мысли поднимают его, уносят от земли. Он опять встает, опирается на посох, оглядывается на всадника; он уже позабыл про птицу, на которой хотел взмыть выше облаков, уже исчезла горечь в груди… Поселится Девейка среди людей, украсит их усадебки деревянной резьбой, будет ходить с одного двора на другой, и знает мастер — будет он нужен людям. Появляется желание поскорее исчезнуть, скрыться подальше от всяких дрязг, оставить людям на память множество вытесанных всадников, пахарей, рыбаков. Хоть на старости лет совершит Девейка то, о чем мечтал весь свой век. Разве не привычная у него рука, разве не наметанный глаз, разве не знает он граба, сосны, липы?
На ребрышке Девейкиного посоха вспыхивает луч заходящего солнца. Запламенел посох, и мастер, как Моисей, поднимается на холм.
Прочие события
Вторую неделю Девейка курит Анундисовый табак, вырезает ложки, испещряя их ручки всякими рисунками, и никто его не тревожит. Выходит, что в матушкином курятнике петух вовсе и не требуется. Одно из двух либо дома не знают убежища отца, либо ждут, пока он вернется и со слезами поцелует порог. Уж этого мамаше и сынкам не дождаться! Слишком горд мастер, чтобы позволить унижать себя. Скорей его сухой посох зацветет, чем склонится перед обидчиками седая голова.
Пусть и отличный пивовар Анундис, пусть и хороши его печь и гостеприимный стол, но мастер не выдерживает: бросает работу и в сумерках кружным путем возвращается в Паграмантис, к приятелю Кризасу, у которого он подробно выведывает, что творится в родном гнезде. Узнает отец, что после его исчезновения Агота в костеле давала обеты, собиралась звонить во все колокола за упокой его души, повсюду и у всех расспрашивала, не встречали ли ее Девейку, совала нос во все паграмантские колодцы, не испортил ли, случаем, отец воду, не плавает ли там его картуз? Вцепилась матушка в Кризаса, и хоть портной старался изобразить печаль, кривил рот и прославлял добрые дела усопшего, но не смог выжать слезу из глаз. Хитрая старушка сообразила, что портному отлично известно, куда скрылся этот покойник. Стала она шарить в Кризасовых тряпках, залезала под кровать, взбиралась на чердак, даже просила подсадить ее на скворешник, и все:
— Отец, отзовись, тут ли ты?
А когда подслеповатая Аготеле принялась разыскивать мужа даже в картузе портного, Кризас и вовсе развеселился.
Припертый к стенке, Кризас хоть и намекнул, что Девейка пока еще не прислуживает Вельзевулу, но, где мастер раскуривает трубку — не указал. Десятки раз гадала Агота, где отцов тайничок, но Кризас все отрицательно качал головой. Так или иначе, домочадцы кормят легавых и скоро выйдут охотиться на зайца.
Хотя известия портного и согревают Девейкино сердце и хорошо ему, что ведьма с ведьмаками каются, но все же он упорствует: не станет жить в змеином гнездовище. И все-таки к Апундису старик возвращается сам не свой! Там он очень старательно разыгрывает беглого рекрута: только завидит человека, идущего со стороны Паграмантиса, или бабу, похожую на его Аготу и неровными, тяжелыми шагами ковыляющую от туда же, мастер сразу — на печь и велит не выдавать его.
Еще стоят погожие осенние дни, когда под Анундисово окошко прилетает ворона предсказывать стужу. Услышав знакомое карканье, мастер с несвойственным его возрасту проворством взбирается на Анундисову печь. Старушка заходит в избу, выбивает постолы, жалуется, что закоченела, что не по ее годам такой дальний путь… а мастер с высокой печи, словно с горы, видит, что творится внизу. Высунув из-под клетчатого платка посиневший нос, старушка вертит им, словно ружейным дулом во все стороны в поисках зайца.
Начинается литания. По матушке выходит — она одна зерцало всех добродетелей, а отец — голодом их морит, сам он во всем виноват. Агота не может людям на глаза показаться: все толкуют, что мастера Анундене соблазнила. Она знает, что отец тут… Не запирайтесь… отдайте его.
Складно поет матушка! Выходит, что мастер вроде граблей: можно его отдать, можно и себе оставить.
Анундисова жена не слишком ей возражает, а когда старушка начинает плакаться, что жизнь у нее несчастная, разбитая, что лучше было бы ей и на свет не родиться, — растрогана и Анундене.
«Ай-яй, невелика была бы беда, если б ты и не родилась! Есть ты или нету тебя — начхать», — думает мастер, растянувшись на печи.
Как только Агота к дудке добавляет кларнет, мастер не выдерживает и, придвинувшись к краю печи, заводит на контрабасе:
— Юдоль слез… На ангельских крылышках прилетела, но бесовских когтей не утаишь.
После оклика мастера старушка умолкает, медленно поворачивает свой нос к верху печи. Она еще не знает, с какой тут ноты начинать. Пока она готовится к длинному псалму, мастер уже дудит про то, как ему с высоты небесной представляется покинутая земля: довольно, мол, ездить на нем, как на цыганской кляче, довольно его учить молоко сосать.
— Сто раз говорил и еще повторю: за верстаком я барин! Ерунда! Ерунду я творю! Я сам лучше знаю, что делаю…
Отец заранее предупреждает: что Аготеле ни запоет, ему — апчхи! Домой он не пойдет, тут останется.
Матушка, утирая глаза, взывает к его разуму, совести, стыду — словом, ко всему тому, чего у нее самой и днем с огнем не сыщешь! Покайся сейчас Агота хоть самую малость, отец все бы простил, соскочил бы с печи и ласково погладил бы старушку по голове. Однако матушка, хотя и обмывает собственные грехи, но обмывки подсовывает мастеру.
После долгой и жаркой перестрелки Агота пытается стащить старика с печи, но тот, высунув голову, словно из башни замка, защищается из последних сил, отбиваясь ногами и руками. Не помогают и попытки Анундисовой жены помирить их.
— Значит, не пойдешь со мной? — спрашивает матушка, повязываясь платком.
— Не пойду. Отдельно жить буду. Что наживу — на то нарадуюсь, чего лишусь — на то мне начхать…
Все еще не веря отцовскому упрямству, старушка окликает его уже со двора, машет в окошко, а мастер:
— Еще шататься! Жди — ворочусь на святого Николашку!
Новый день — новый ворон. Приходит Йонас. Еще не восславив господа, с ухмылкой поглядывает на печь, хотя на этот раз мастер и не пытался прятаться — он тешет деревяшку посреди избы.
— Что запоешь, господин Насмехайла? — спрашивает отец.
— Говорили мне, что папка к печке присох.
Сразу же между сыном и отцом завязывается замысловатая беседа, послушать которую собираются все Анундисовы домочадцы. Йонас и прощения не просит, и отца возвращаться не уговаривает, а только весело балагурит.
— И в мыслях у меня не было, не прикасался я к этому рапаплану. Чего ты, папка, пустыми жерновами мелешь…
— А чего ты в крылья поддуваешь!
Кажется, удается Йонасу смягчить упрямца: хоть оскомина у отца во рту, но по глазам видно, что отлегло у него от сердца. Сын только ждет, пока мастер умолкнет, чтобы угостить его привезенным караваем. И хватает же у сынка терпения так долго греть хлебушек за пазухой!
— Скажу, зачем пришел… — Сын спокойно взвешивает слова, наблюдая, как отец встретит новость. — Прибыл гонцом звать на пир…
— К царю лаптей-костылей квашеную постолу сосать?
— Еще почище, папка! Воротился вчера наш Анндрюкас… с женой — ерманкой. Уж и баба — чистый Кенигсберг! Только — фар-фар…
— Ерманка? — Не выпуская колодки, мастер глядит на сына, прищурившись, склонив ухо, будто недослышав.
— Чистой породы ерманка: по-нашему ни бе ни ме! Со вчерашнего дня такой дома бал, что — ой! Весь приход у нас под окошками… Хотела мать окрестить ютерку по-нашему, только я не позволил.
— Ерманку, а?! — мастер теперь резко оборачивается ко всей Анундисовой семье, застывшей от любопытства, окидывает всех суровым взглядом, в котором чувствуются изумление, гнев и властность. — Еще чего не хватало!