Мастер и без приглашения рвется домой. Беглец, отрекшийся от домашнего престола, от всякого худа добра под своей кровлей, теперь возвращается защищать честь этой самой кровли. Йонас не поспевает а ним — так торопится старик. Он трясет посохом, нахлобучивает на глаза картуз, хотя тот сидит прекрасно: это верный знак — кипит кровь мастера; устроит он немцам такой бал, что мигом улетят, откуда притащились!
— Вот дождался на старости лет! Слыханное ли дело — ерманку! Вот Иудушка! Лучше бы его там в Пруссии на кол посадили.
Всю дорогу мастер мечет громы и молнии, но Йонас знает: из большой тучи — малый дождь. Чем ближе к Паграмантису, тем меньше громыхает туча, только плывет да посапывает.
Неподалеку от дома старик замедляет шаг, ощупывает карманы, хотя в том нет никакой надобности; не слышно и его сопения. Да что ж это Йонас видит! В сенях отец приостанавливается, поплевывает на ладонь, оглаживает один ус, другой, одергивает штаны, приосанившись, подтянувшись, по-солдатски шагает через порог.
Его взгляд первым делом упирается в большой, белый лоб. Незнакомое лицо, которое всего лишь мгновение назад было совсем бледным, вспыхивает пурпуром. И теперь особенно ярко сверкают два широких яда зубов. Женщина стоит растерянная, оглядываясь о на Андрюса, то на отца.
— А что?! — начинает мастер, не сводя глаз с женщины, ладно сложенной, аккуратно, по-городскому детой, затянутой в талии, широкой в бедрах, — и заканчивает, обращаясь к Андрюсу — Сладко было мягкое место почесывать? И теперь, небось, свербит, а?
Йонасу кажется, что отец вот-вот накинется на блудного сына, но графчик теряется от неприятных воспоминаний, не зная, что ответить, а мастер уже снова смотрит на немку.
— Видишь, какая! — старик окидывает ее с ног до головы назойливым взглядом и вдруг отворачивается: — Тьфу — лампа!
Живет Андрюс с немкой в отцовской избе, с каждым днем все больше надоедая. Домочадцы косятся на Андрюсову добычу. Она — притча во языцех всего местечка: все следят за жизнью странной пары. Дома никто не понимает разговора немки так же, как и сам Андрюс, хотя он из-за этого нисколько не сокрушается. С утра до вечера слышит семья, как они, словно двое немых, фыркают, тычут друг в друга пальцами, трясут головами. Иногда начинают как-то по-странному миловаться:
— О майн готт, о майн готт! — кричит немка. В комнате со стуком падают вещи, Андрюс ржет, как жеребец:
— И-го-го!
— Собаки! — бросает мастер и уходит прочь, показывая, что он терпеть их не может.
У матери сердце сжимается по другой причине — стыдно, что сын сошелся не со своей, а с лютеркой. Пыталась она попрекать Андрюса, причитая и пугая своей скорой смертью, божьим гневом. Нет, не будет матушка считать немку снохой, не позволит, чтобы эта еретичка вертелась перед святыми образами.
— Словно приблудная гука, невесть откуда притащилась..
— Прикуси язык! — после этих слов разъяренно накинулся на старушку Андрюс. — Не будь ты мне мать, я бы тебя…
Отец слышал эту перепалку и бросился было к сыну, сжимая в руке наугольник, но на дороге попалась скалящая зубы немка.
После этой ссоры семья окружила новую пару всеобщим молчанием. Даже если ео время обеда все спокойно переговариваются, едва появляются немка или Андрюс — затихают.
Симас с женой целыми днями незаметно трудятся: он — в кузнице, она — дома. Дружба, завязавшаяся было между Марцеле и Андрюсом перед его изгнанием, теперь ни в чем не сказывается. Андрюс вообще не обращает внимания на невестку.
По ночам, когда Симас с женой вместе, они стараются и не слушать, что происходит в той же комнатке за тонкой занавеской Йонас смотрит на это дело сквозь пальцы. Завел он моду при Андрюсе здороваться с козой по-немецки, подергивая ее за рога:
— Гутен морген, лютер-мутер.
Йонас целые недели пропадает неведомо где, а вернувшись, обращается к домашним:
— Как там фриц со своей мутер?
Мать все не успокаивается, просыпается по ночам, становится в кровати на колени, бормочет молитву, крестным знамением отгоняя лютерский дух. Мастер утешает ее:
— Довольно, спи, что уж там вымолишь. Что ты понимаешь в Лютере? Неплохой был человек, знаю. Весь свой век себя по голому телу розгами хлестал, рыбешку ел… возле костела на камнях… Только вот против папы римского грамоту написал. Требовал разрешения ксендзам баб иметь. Потому и еретик. А звать его по-нашему Мартинас. Большой был учености человек… — И немного спустя — Ничего не известно — перед богом все равны, еще они, лютеры, в чести будут.
— Опять ты за свое, — кряхтит старая, копошась в высоких подушках. — Наболтал тебе Кризас!
— Вот коростель — зубов нет, так клюется. Я говорю как есть. Все учение господа Иисуса в книге записано, а ты об этом не ведаешь. Отчего ксендзы по книге читают и поют? Оттого, что книгу сын божий и апостолы написали. — Мастер спускает ноги с кровати и ищет трубку. Ему хочется уязвить старушку. Путать он мастак, особенно насчет веры. — Кто только с четками молится, нет тому спасения. В раю все из книг петь будут, а книги те задом наперед написаны. Кто не прочтет — бога не увидит.
— Ах господи, вот мельница!
— Антихрист богомолок заберет, они больше всех греха посеяли. Спроси у Адомаса, если мне не веришь, он латынь знает. — Потерев ступней о ступню, мастер опять вскидывает ноги на кровать и словно сам с собой разговаривает: — Бабу бог для забавы сотворил… хе-хе…
Матушка затыкает уши, чтобы не слышать рассуждений старика, которые кто-то словно нашептывает ему из темного угла. Днем он никогда так не разговаривает. И хихикает он сейчас тоже не обычным голосом, а тихо и жутко. Старушка слышала, как муж с Кризасом тайком читали книги, напечатанные белыми буквами по черной бумаге, и уже решила было посоветоваться с ксендзом, но побоялась: несколько человек за чтение таких книг власти упрятали в тюрьму. Таких и зовут страшным словом: цицилисты.
Слышит мастер: взволнованная матушка снова становится в постели на колени и целует образ матери божьей, что висит тут же на стене в глубокой темной раме, украшенной ладанками и «билиюшными» — юбилейными образками.
— Дятел тюк-тюк-тюк — нашел сухой сук.. — запевает отец, постукивая о край кровати трубкой, выбивая из нее пепел, радуясь, что так легко скрутил матушку. Но сразу же, услышав, как она жарко и без перерыва сыплет свою молитву, жалеет ее:
— Не бойся, жену мастера святой Петр впустит. По бородавке на носу узнает. «А, — скажет, — Агота — кумахер!»
Старушка не отзывается. Мастеру временами кажется, что жена внезапно угасла. По ночам она все скрипит, как одряхлевшее дерево. Тогда отцу становится тоскливо, боязно. Прикоснувшись рукой, проверяет, не окоченела ли, зовет:
— Мать, а мать?
— Чего? — шамкает она беззубым ртом.
— Живот крутит, дай полыневой настойки! — облегченно вздыхает мастер, удостоверившись, что Агота живая.
— Горе ты мое! Достанется еще тебе от господа за твой язык! — и она встает поискать снадобье для старика.
— Мать, уже прошло, — удерживает он жену, — отрыгнулось.
Со стороны пригорка доносится пение немки. Не нашего края песня, похожа на выкрики матросов, иногда приплывающих с баржами, доверху нагруженными корюшкой:
— Фиш, эй, эй!
Такая песня кажется мастеру просто глумленьем над песней.
— Черт знает, сейчас-то поет, а потом — заплачет. Твой Андрюс — щенок. Ерманка — чем она виновата! Человек, как и все. И еврей, и австрияк — все человеки..
Странным кажется домашним и соседям еще одно обстоятельство в жизни Андрюса: теперь он совершенно не считается с другими, а просто берет, что ему вздумается. Нисколько не смущаясь, вселился с женой в угол, занятый Симасом, отгородился простынями, оставил брату половину без окон, а себе взял светлую сторону. В первый же день новоселья притащил из монопольки железную кровать, которая от малейшего прикосновения ухает, словно сова. Вскоре Андрюсову стенку украсили часы с боем. Для дома мастера это большая роскошь. Еще задолго до звона часы принимаются шипеть, пыхтеть и бьют до тридцати.