И в этом году все ждали дня святого Франциска, как манны небесной. Больше всех — сами паграмантцы. Шапочник, рассчитывая на множество голов, уже загодя нашил шляп и шапок, картузов с клювами, с козырьками, пекари напекли пряников, для детей — лошадок, баранов, петушков, кур, а сосед Девейки, бородатый горшеня, накрутил кувшинов, кружек, длинных, толстых, из белой и розовой глины. Лихолетье, грозившее голодом, понуждало ремесленников к изворотливости, и всякий старался какой-нибудь придумкой взять свое, подзаработать на зиму.
Со стародавних времен любил и мастер показываться на Францисковом столпотворении с плодами трудов своих умелых рук. Что вырезал за год в часы досуга, то и предлагал. Он не желал подобно иным возить кадушки, подойники, ларцы на базар только ради денег. Любил мастер, как и певчие птицы порадовать себя и других такими вещичками, из-за которых он много ночей подряд не смыкал глаз, которые вырезал он, а руки его дрожали от счастья.
Оплакивая свои невзгоды, Девейка целый год от стыда и досады избегал людей. И на этот раз спасли его от петли только долота да пилы. В этих краях все знали мастера как великого затейника, все похваливали его голову и руки, всем нравилась его белая посуда и утварь, всякий, проходя или проезжая, показывал на его дом:
— Вот тут Девейка живет. Он, брат, какую хочешь машину смастерит. Пройди он смолоду науки — теперь сам бы профессоров обучал!
Такими-то и подобными словами расхваливали мастера, а нынче, позабыв обо всем его умении, словно и сам он другим стал, поговаривают, тыкая кнутовищем в его юдоль слез:
— Вот, этого, у которого сын разбойник… Девейкин дом…
Когда графчик избрал себе домом дремучий лес, воротился из солдатчины Симас. Невозможно было узнать сына: измученный, истерзанный — кожа да кости. Немногим удавалось выведать у него, что он сам видел да что с ним делали. И долго еще не знала семья, сохранился его разум или он даже дома прикидывается дурачком: спросит кто, видал ли он японцев, — Симас становится неспокойным, пугливо озирается и при первой возможности удирает. Если кто-нибудь, поддразнивая, протянет ему прутик или палку;
— Ну, Симас, пойдем в штыки! — кузнец не своим голосом вопит:
— Урра-а! Урра-а!
Вообще, если позабыть про штыки и японцев, Симас не отличается от других, только стал еще набожнее, крестится без конца и все время губами шевелит — молитвы читает. Опять начал было работать в кузнице, но все убегал домой, ибо негодные ребятишки, то и дело просовывая в кузницу головы, звали его «на штыки». Худого он никому не делает, а особенно жене— послушный, ласковый, бегает, куда ни пошлет. И, чего прежде не бывало, всю дорогу держится да держится за юбку Марцелике. Так и смотрит ей в глаза, ждет, что она ему велит, что прикажет. Жена уже вроде притерпелась к мужу-дурачку, хотя вначале горько оплакивала свою долю.
В часы одиночества, когда приедалось хныканье Андрюсовой жены и своей собственной старушки в ответ на россказни злых языков про новые лихие дела, совершенные графчиком на большой дороге, Девейка скрывался в мастерской.
И все-таки мастер и в этом году собирался порадовать ярмарку. В канун Франциска смилостивился Девейка — показал горбунку детищ своей скорби. Забежав в мастерскую, Кризас быстрым взглядом окинул изделия приятеля.
То ли все это так уж понравилось портному, то ли он недавно на бочке с пивом катался, — с разбегу обнимает он мастера, глаза у него блестят.
Но почему сегодня Кризас только вполглаза глянул на работу мастера, словно на сущие пустяки, почему все гримасничает, раскачивает зуб, носится по мастерской?
— Знаешь, братец, что в Лигумос творится?
— А что уж там творится? — неприветливо, словно обиженный, ворчит Девейка.
— Шум, треск! Нету больше земских, нет войта… Сам народ… сам народ, слышишь?.. — Кризас так и сияет. — Вот молодцы так молодцы, демократическую власть установили. И для нас заря взойдет!
— Ну и что! — будто нисколько не волнуясь, мастер нагло вставляет палку в тарахтящие колеса портного. Но на самом деле сообщённая приятелем новость его сильно радует.
Кризас даже не замечает холодности мастера. Раз уж подул ветер, теперь только поспевай зерно в жернова подсыпать. Ох, как портной мелет, как он шумит:
— Из Куткай давно чиновников вышвырнули. Да; же в Дарбучяй духа москалей не осталось. Везде собрались волостные сходы и установили литовские порядки. В Петербурге, на военных кораблях, бунт. — Кризас вытаскивает красный листок и размахивает им, будто флажком:
— Просыпается наш народ!
— Пой, пташка, пока кошка спит!
Портной замолкает. Надо получше приглядеться к мастеру, почему он такой колючий. Известны Кризасу все невзгоды приятеля, сочувствует он ему, сам утешал сколько мог, но разве способны эти невзгоды заслонить такие перемены? Ведь сколько раз провожали они с пригорка закаты, сколько звездных ночей просидели под липой, беседуя о тех временах, когда человек станет вольно жить и вольно трудиться себе и другим на счастье!
— Тебе одному скажу: и мы то же самое сделаем.. — Кризас многозначительно подмигивает.
— Э! — мастер дает понять, что не придает значения этой затее. Отвернувшись, раскладывает он свои вещички. Узнает Кризас теленка по мычанию… Дитя, дитя… обиделся, что портной слишком мало внимания обратил на его работу. Опять выдумал какого-нибудь деревянного чертика.
Стоит горбунок, ростом чуть выше порога, паграмантский скворушка, единственный, кто не покинул мастера и не гнушался им в дни позора его семьи, и длинными коготками чистит свой клюв. Жалко становится Кризасу своего приятеля: как знать, может, он целыми днями, прижав деревяшку к груди, резал, терзал ее, пока не вырезал людей и животных, а он, Кризас, еще и доброго слова ему не сказал.
… Пробуждается народ, поднимаются горемыки, это больше, чем весна, пришедшая после сотен студеных, пронизывающих зим. Но где были раньше глаза портного?! Что видит он на верстаке мастера!
Вот седой волшебник — мастер смело хватает змей, ужей, берет за голову собак и страшных домовых и всех валит в одну кучу.
— Ты, колдун! — щиплет Кризас товарища за бока, — чего раньше мне не показал!
Чуть только пригрело солнышко, и растаял воск: мастер оживился. Один за другим выкладывает он на верстак пять посохов. Да каких!
— Ведь я показывал, но ты ослеп, что ли? — радостно, от всей души говорит старик, то потирая подбородок кулачком, то поглаживая ляжки. Приятно мастеру, что Кризас, вот так разинув рот, приплясывает вокруг его творений.
— Ирод ты, разбойник, когда ты их сделал?
Берешь первый попавшийся под руку посох, да это вовсе не посох, а змея, высунув жало, извивается вокруг суковатого дерева; ко второму не смей прикасаться: рогатый с лошадиными копытами, может быть, только что утащивший душу в саму преисподнею, показывает свою сатанинскую рожу. Берешь третий — мороз по коже: ползут жуки, жабы, лягушки, отталкиваясь перепончатыми лапами опираясь друг на дружку. Глянешь на четвертый, а чтоб тебя, кукиш выставлен. Станешь смотреть на посох только с одной стороны — не охватишь взглядом всей сноровки и озорства мастера точно так же, как, стоя на опушке, не узнаешь, что творится в лесной глуши: нужно повертеть посох во все стороны, как сырть над огнем, медленно поджаривая его взглядом…