Легоньких, тоненьких тросточек мастер не признавал. Посох его работы похож на дубинку — есть что в руки взять. На большом куске дерева шутник может вырезать и выпилить половину райских жителей и столько же обитателей преисподней.
— Один можешь взять себе.
— Шутишь? — не верит своим ушам Кризас.
— Какой тебе нравится.
Взгляд портного останавливается на куче чертей и змиев.
— Чем я, голоштанник, тебя отблагодарю?! Дал бы ты какой попроще, а то я и сам не знаю… Этот? Да ведь тут один другого краше!
Кризас светлеет: он возьмет посох с птицами. Как раз по его росту. Ласково глядит на приятеля мастер: портной не лыком шит, он боровик с подберезовиком не спутает! Выбранный Кризасом посох и мастеру ближе всего к сердцу. Нет на нем таких страшилищ, как на других, зато сколько чувства вложил в него мастер! Делал он его зимой, нарочно ловил снегирей, синиц и, засадив в клетку, разглядывал да так и переселил всех на посох. Внизу — змеиное гнездовище. Одна гадюка, с царской короной, высовывает из травы голову, норовит схватить щебечущую пташку. Простая мысль, но как знать, уловит ли ее Кризас в творении мастера?
— Хлопни меня по горбу, ведь ты сюда Николашкину личность вставил!
— Правильно! — радуется Девейка, что смысл его творения сразу разгадан. — А тут?
— Тут, тут… да неужели?..
— Гляди… — поворачивает Девейка посох другой стороной, — иначе не поймешь.
А там — малое дитя среди листвы деревьев, над его головой — пташки… Символы Девейкиной мысли: Литва, ее певцы, ведущие людей к светлым временам.
— Разбойник, разбойник! — Кризас все вертит посох, нажимает на него, будто на кларнет. — Как же ты это сделал? Да таким посохом только от всех недугов лечиться.
— От собак защищаться! — отвечает художник со скромностью, присущей истинным мастерам.
— Грешно! — говорит Кризас. — Буду помирать, в гроб с собой положу. Если не пустят на небо, я тук-тук в ворота: «Петр, вот тут вся моя жизнь, мастером Девейкой начертанная, я — певец Литвы».
Кончив щебетать, паграмантский скворушка кладет посох на колени мастеру:
— Не возьму.
— Почему?
— Ведь знаешь — палка ссорит. А куда я денусь, если с тобой повздорю? Собаки на меня не лают, я для них слишком прост, без гордыни.
— Ерунду порешь. Бери, пока дают. А то сейчас отколочу.
— Разве сошью тебе что-нибудь. Погоди, достал я бараний мех… сделаю тебе… — Кризас не знает, как благодарить за подарок и как держать его.
— Не нужен мне ни баран, ни кафтан. Носи на здоровье!
— Тогда дай руку!
— На, почеши себе живот.
Долго не может Кризас отблагодарить за подарок. Все говорит про революцию, говорит и в сенях, и на дворе. Идет портной, а посохом жалко к земле прикоснуться — несет его, будто ризничий свой колокольчик. Потом вскидывает на плечо, как ружье, и поет:
— Отречемся от старого мира…
На храмовом празднике святого Франциска треск стоял, как от сухих еловых поленьев. Только на этот раз толпились богомольцы совсем иной масти: от напора безусой молодежи раскачивались колонны, прогибалась переполненная галерея. И псалмы звучали как-то иначе: бодро, весело, будто песни косарей. У исповедальни стояли совсем короткие очереди, да и они таяли с необычайной быстротой. Мало кто читал молитвы, только то и дело сосед наклонялся к уху соседа:
— Ну, так что? Будет?
— Говорят… — и, многозначительно прошептав это, паренек в расстегнутом полушубке затянул своему приятелю: «Возликуйте, небеса!»
Во время вечерни, в самую духоту, когда млел набитый битком костел, опытные банщики поддали еще жару: с галереи во все стороны полетели зеленоватые и красные листки. Спустившийся с неба голубок прилип чуть ли не к носу мастера, стоявшего возле алтаря святого Иосифа. Бросил взгляд: «Долой царскую власть! Да здравствует Вильнюсский сейм!»[14] А листки, как стая птиц, кружились, вертелись, прилипали к колоннам. Лес рук ловил их, подхватывал, закладывал для чтения в молитвенники. С мужской половины крикнули на галерею:
— Давай побольше!
Когда прихожане вывалились на паперть, на рынок и сгрудились в кучки возле чайной, монопольки, ожило, закипело местечко. В этой сутолоке, среди коробейников, там, где побольше народу, кучками слонялись полицейские. На первый взгляд казалось, что полицейские — смелые, решительные, гордые петушки, но, вглядевшись получше, можно было подметить гложущую их тревогу: не решались они пробираться сквозь гущу мужчин, преградивших проходы в узких местах рынка. Хотя полиция и тонула в толпе, ее обилие все-таки беспокоило крестьян:
— Откуда их столько нагнали?
— Да! Отовсюду повыгоняли — к нам на дармовые хлеба приперлись!
— Не подавиться бы им нашим мякинистым хлебом.
Звучит смех, в котором чувствуется угроза, предостережение. На каждом возу, набитом людьми, свой оратор, в каждой группе — докладчик с последними новостями. Кое-где полиция начала отбирать, выхватывать из рук прокламации, но не все отдавали по-хорошему. Кризас, которого застигли за раздачей собранных листовок, первым делом чихнул в лицо уряднику, а потом, высморкавшись в бумажку, так и отдал.
Были и такие, которые отрывали от прокламаций маленькие клочки и подавали полиции, как просвирки. Несколько шашек забряцало в сторону колокольни, почуяв, откуда берутся листовки, но там, у дверей храма, им преградили путь мужчины. Вдруг на площади все всколыхнулось, перепуталось, и, словно из-под земли, у чайной выросла огромная толпа. Туда, как сбегающие в низину вешние воды, из закоулков, дворов и лавок хлынуло множество людей. На подводе, над морем голов, поднялся очкастый, чернявый человек, по виду и платью — городской.
— Проповедь будут говорить! — передавали люди друг другу и группками бежали в самую гущу, соскакивали с повозок, оставляя у заборов нераспутанные вожжи.
Оратор звонко крикнул в толпу, простирая руку, словно успокаивая людей и унимая гул.
— Товарищи… необычайное время… — Слова доносились отрывочно, потому что проповедник поворачивался во все стороны, желая поровну разделить свою мысль. — Разбушевалась революционная волна!.. — тепёрь уже яснее услышал мастер и еще больше навострил уши. — … Несет она и нам свободу, человеческую жизнь!.. — Голос зазвучал уже совсем четко, долетел до самых дальних рядов, как только толпа сомкнулась, утихла, застыла, словно слилась в единое живое тело.
— … Пришел час, когда мы сбросим ярмо со своей шеи. Уже падают со звоном цепи политического рабства, сковывавшего нас. Довольно нам из своих закромов и карманов кормить царских проходимцев, чиновников и притеснителей! Довольно царским властям угонять самых прекрасных парней и губить их на разбойничьих войнах. Кто оскверняет и уродует нашу жизнь, кто насаждает все больше несправедливостей, кто преграждает нам все дороги к просвещению и чиновничьим произволом угнетает весь наш край, превратив нас в последних крепостных? Царская власть… Долой тиранов!..
— Долой! — откликнулось сначала всего несколько нестройных голосов, но вскоре, словно из одной груди, зазвучало дружно, как песня. Глаза оратора обратились в сторону костела, откуда доносился ропот.
— Полицейские, не лезьте! — раздавалось там. Но дудишкский пристав с земским начальником, так внезапно появившиеся в Паграмантисе, в сопровождении нескольких полицейских уже проталкивались к оратору, пробиваясь сквозь толпу. Проповедник на минуту растерялся, взглядом искал поддержки. Но люди все так же покорно пятились, чинно уступая дорогу армии пристава.
— Отойдите, стрелять буду! Товарищи, посторонитесь! — В руках у оратора блеснуло оружие. Грянул первый выстрел. Толпа всколыхнулась, расстроилось ее единство. Пристав вроде испугался, припал к земле, попытался отступить, но когда сзади его подтолкнул земский начальник, а толпа расступилась, подскочил к оратору и вцепился ему в руку. Сверкнула обнаженная шашка, и в тот же миг град камней обрушился на полицию.
14
С «Вильнюсским сеймом», состоявшимся в Вильнюсе в 1905 году были связаны надежды крестьян на решение земельного вопроса, поэтому лозунг созыва «сейма» был популярен в деревнях. (