Придерживаясь за Адомаса, опираясь на третью ногу — посох, мастер заходит в избу. Хотя и не перестает он ворчать, что расклеилась его телега — ступица развалилась, ось несмазана, но все замечают: у мастера отнимается язык, и лучше бы ему полежать спокойно. Когда ввели его в горницу, обрадовался, что пива напьется, сразу сила вернется, но уже вскоре ему не нужно было ни жареное, ни пареное. Силач, в жизни ничем не болевший, корчится, хватается за сердце.
— Не иначе — жила какая-то лопнула… Только минуту назад был здоровый, веселый… — не находит себе места Адомене. — Мил мастер, может, тебя змеиной настойкой растереть?
Видать, не на шутку скрутило Девейку. Он признается:
— Эге… никак, портной по мне соскучился: к себе зовет.
Мастер не дает себя раздеть и уложить. Мол, если уж он сляжет — больше не встанет… Не охайте, пройдет это — он еще казачка спляшет. Не так скоро старый пень выкорчуешь! Притупится коса у курносол!
Так он шумит, угрожает курносой, будто та и на самом деле сидит у него в ногах.
Только минуту назад говорил — хочет он тут и помереть, но вот опять заупрямился, велит поскорее везти его домой. А книжку про Колумба-морехода все равно должен пчеловод ему разыскать.
Увозят мастера к исходу ночи, укрыв потеплее, положив под бок нагретые кирпичи, завернутые в тряпицы. В дороге он спокоен, только сам себя корит, что так глупо свалился. Глубоко зарывшись в солому, выставив из шубейки нос, поглядывает мастер в ясное небо, усыпанное звездами, словно измеряя дальность предстоящего пути.
Адомас ведет лошадей шагом, чтобы не причинить приятелю боли. Как только мастер перестает сопеть, Адомас сразу спрашивает
— Не растряс ли я тебя?
— Думается мне, Адомас, не навестить мне больше Гирступиса. Бон, скатилась моя звездочка в сторону Твяришкяй…
Медленно едут старики, есть у них время поговорить о многом. Едва затихают боли, мастер перебирает все, что застряло в голове, что гложет его сердце. Много раз вспоминает сыновей, укоряет себя, что мало колотил Андрюса, мало любил Йонаса. Много грехов у него набралось, и жизнь сложилась не так, как хотелось. Хоть бы пару лет еще поработать, сделал бы он памятник Кризостимасу?.
Хотя Девейка приезжает домой ранним утром, но тут же все, даже старушка, выбегают встречать его. Мастер снова становится мастером:
— А, вот и моя беззубушка! Поди-ка сюда, получишь гостинец — Девейку и копейку.
Старушка, верно, сослепу и не приметила, что не от хорошей жизни уложили отца в телегу, только один нос из нее и торчит. Уже издали заводит Аготеле свою музыку:
— Где у тебя разум, так уйти — никому ни слова. И не стыдно тебе людям рассказывать, будто тебя из дому выгнали! Цыган ты!
— Ходил кол загонять, дырку домой принес.
— Вечно ты языком огород городишь. Как только тебя господь не покарает!
— Благодари господа — уже покарал. Набивая подушку стружками, пойду прилягу.
Видят домочадцы, что на сей раз в шутках старика есть доля правды, если только отец не прикидывается больным. Когда мастер и в самом деле захворает — терпит, стиснув зубы, не подает виду, а если какой пустячок, то корчится, охает, что пришел его последний час.
Старика снимают с телеги, и видят расстроенные домашние — руки болтаются, бессильной мукой искажено лицо. Симас берет отца в охапку и дивится, какой он легкий.
— Неси, сынок, и ты для меня легким был. Один ты у меня остался…
У Марцеле увлажняются глаза, старушка сует в рот кулачок и, не в силах шагнуть, присаживается возле телеги. Симас возвращается и так же на руках вносит в избу и матушку.
Целую неделю сражается мастер с курносой. Его трясет лихорадка, донимают боли, но лишь только полегчает, он опять за свою песенку: как помрет, матушка сможет поискать себе жениха. Пришедшего проведать его Шяшкутиса он сватает своей Аготе, сулит им большое наследство: свои здоровые зубы, которыми он сумел старушкин каравай раскусить, уши, которые не оглохли от ее ругани, нюх, который никогда не обманывал, чем дома пахнет, когда мастер возвращался навеселе. Глаза! Они всякое повидали на своем веку и если бы все рассказали, ой! Уж лучше Девейка глаза зажмурит…
— Тебе в гроб пора, а ты треплешься. Про язык позабыл!
— Язык, маменька, и у тебя без костей. Сможешь с рыбаком поделиться.
Если бы старика не скручивало, если бы не обливался он холодным потом, слушающие его остроты назвали бы его болезнь не иначе как притворство. Но кто знает жителя холмистого Паграмантиса, кто помнит исчезнувших членов рода Девейки, тому известно, что они не раз смеялись над смертью.
Отец мастера Кастантас перед самым своим концом съел крынку простокваши, велел вытащить из-за балки кларнет, поиграл на нем с полчаса и отдал богу душу.
Кажется, мастер завидует этим последним часам отца, ибо, когда рассказывает про Кастантаса, всегда живо описывает кларнетиста на смертном одре. Мало чести исчезнуть, словно пузырьку на воде. Стыдно было бы не только перед родней, но и перед Кризасом.
Только матушка предложит привезти к больному ксендза, старик всякий раз:
— Уж и в землю меня зарыть?! Ну, только попробуй! Явлюсь оттуда ночью… — И через часок: — Никто не хочет меня кашицей кормить… вот назло всем возьму да не стану помирать.
— Свекор, никто и не хочет твоей смерти, только говорят… — пытается переубедить его Симене.
— Сорока с шеста, другая на ее место! Обе заладили. Где Кете? Она меня кормить будет. Кетуте! — но никто не отзывается. Догадывается мастер, что недавно за стеной произошла ссора. Наверно, не допускают немку к больному, чтоб она не замарала его лютерской верой. — Позовите Кете.
Перестав звать немку, отец требует Симаса. Кузнец, мол, ему почитает и псалмы споет.
Вся семья, кроме немки, собралась у постели мастера. Маленькая внучка шныряет под ногами, покрикивает тонким голоском; ковыляя на кривых ножках, подбегает к лежащему, обнимает его голову, и в этот суровый час, когда все видят, что у больного новый приступ боли и он уже на последнем издыхании, девчурка хватает мастера за ухо:
— А цто у меня есть!
Мастер, оживившись, берет ее ручку в свою большую ладонь и улыбается. Малышка, словно пристыженная, опускает глаза. Это продолжается только минуту, без единого слова. Потом мастер выпускает ее ручку, отворачивается к стенке, и сквозь ресницы стекает блестящая слеза.
На третий день болезни мастер разрешает привести к нему ксендза, только никоим образом не настоятеля и не викария, а старого алтариста[16]. Сей слуга божий давно уже не произносит проповедей, не служит обеден, а для исповеди тем более непригоден, ибо сильно оглох и слышит только через резиновую трубку. Этого простого и убогого холостяка по призванию сторонились и дворяне — зачем алтарист потакает голодранцам. Экономка настоятеля кормит старого нахлебника, словно прокаженного, подавая ему крошки через маленькое оконце в дверях, а часто и вовсе морит голодом. Сел однажды алтарист на паперти среди нищих и калек и, протянув руку, начал жалобно просить милостыню у прихожан. Пристыженный настоятель вернул домой старого ксендза, и с той поры ему в миску уже чаще перепадали кусочки хлеба. Как-то раз настоятель выбранил алтариста за то, что он зарос бородой и смердит, будто козел:
— Тебе, пане, лучше в моей пшенице воробьев пугать, чем ксендзом именоваться.
После этих слов алтарист отправился прямиком на настоятельскую ниву и, растопырив руки, простоял там, на глазах у прохожих, целых полдня. А когда кто подходил и через резиновую трубку спрашивал, что здесь духовный отец делает, — отвечал: