— Мне мой господин велел воробьев пугать. А что ж еще делать в старости?
Алтарист ходит в сутане, сшитой деревенским портным, в постолах из недубленой кожи, его чаще других приглашают на домашнее пиво, от которого он никогда не отказывается, у всех отведывает, иногда безбожно заговариваясь. От пивка лицо у него багровое, будто окровавленное, все в прыщах, а нос, как дряхлая береза, оброс шишками.
Таким он и появляется в лачуге мастера и, еще не подойдя к больному, заходится кашлем, трясется аж до слез. Пока алтарист достает тряпицу, утирается, мастер уже держит козла за рога[17], чтобы поскорее отделаться.
Духовный отец вытаскивает резиновую трубочку, садится на кровать к умирающему, один конец трубочки вставляет в свое ухо, другой сует мастеру. Слушает ксендз, подперев рукой подбородок, изредка покашливая. Начинается козлиный торг.
Кажется Девейке — духовный отец насколько глуховат, настолько и подслеповат. Хорошая вышла бы пара с его Аготеле! Причащает он еще хорошо, но соборование получается жидковато: мазанул ксендз елеем не ступни, которые вскоре прикоснутся к травке райских лугов, а где-то у ляжек.
— Так чего дрыхнешь, не встаешь? Может, надумал покинуть нас? — заговаривает алтарист, в первый раз всем телом поворачиваясь к больному, будто только теперь заметив его.
— Пойду туда, где лучше, отче.
— Э… апчхи, — чихает ксендз, — лучше!.. А кто тебе сказал, что там лучше? Если можешь, так не ходи, ибо назад уж не вернешься.
— Там будет вечное песнопение…
Не успевает мастер выговорить, как алтарист уже перебивает его:
— Ты водку пил?
— Уж очень давно.
— Потому и валяешься. С перцем надо, подогретую… апчхи… — Он снова чихает. — Еще ты не отрухлявел, только упрись покрепче ногами!
Слово за слово мастер втягивает алтариста в разбор вопросов веры, ибо спокойнее отправляться в такой путь, когда знаешь, куда можешь угодить. Девейка удивляет старого ксендза знанием Евангелия, а когда ненароком упоминает про ключи от небесных врат, духовный отец разевает рот:
— Про какой ключ толкуешь? Где ты его отыскал?
— Ключ этот есть в словах Иисуса, сказанных ученикам: и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах. По мысли Иисуса, царствие небесное должно быть устроено на земле…
— Вижу, ведаешь ты про Иисуса больше его апостолов. — Алтарист вытирает нос огромной тряпицей. — Так не желаешь с землей расставаться?
— Хотел бы я спросить, отче… Как там насчет души — ни запаха, ни воздуха… не пойму никак, что же она такое?
— А песнь? — вопрошает алтарист. — Можешь ли узреть ее воочию?
— Не могу…
— Ну, так чего ты хочешь.
Алтарист выдергивает из рук мастера резиновую трубочку и, распахнув двери, машет ожидающим, дескать, могут они заходить. Будто овечье стадо, набивается в комнату множество женщин, они так и тянутся к ксендзу лобызать руки. Решив, что теперь уж ничто не мешает мастеру аккуратненько представиться, бабы подбадривают его:
— Вот, ты уж как младенчик… Ай, мастер, боженька тебя поджидает. Вот хорошо тебе там будет. Сможешь ангелочкам лавочки сколачивать…
— Скоро и все соседи, все мы там соберемся, — подтягивает другая.
Мастер некоторое время терпеливо переносит их карканье, все раздумывая про песнопения, душу и про то, что хотел этим сказать алтарист, но после того, как он зажмуривается и бабы начинают трогать пальцами его глаза, даже пытаются скрестить ему руки на груди, словно покойнику, Девейка садится в постели, чего не в силах был сделать с самого начала болезни.
Но сиделки даже не думают сдаваться. Им хочется покончить с больным. Удалившись в запечье, ведут беседу:
— Мой-то тринадцать деньков вот эдак… и все живой, будто ящерица. Уж кажется, нет ею, а подойдешь — дышит. Сколько он нас намучил ягодка ты моя, сказать невозможно. Ведь видишь, что не жилец, и сам он это понимает, а ловит воздух, что есть силы… Только ватник на голову накинуть, чтобы поскорей…
— Да, Ругявичюс рот раскрыл — синее пламя оттуда вышло. А как распух, такой гроб понадобился! — в костел через дверь не вошел.
Бабки из запечья поглядывают на мастера, который после ухода алтариста снова начинает ворочаться. Возле него суетится старушка. К вечеру он проваливается в глубокий сон. Лежит белый, как иней, даже не вздыхает.
Надоедает Девейке ждать курносую. Чувствует он, что проклятущая отступила от него до следующего раза: в кости возвращается теплота, в руки — сила, в глазах светлеет, губа по старой привычке причмокивает, просит трубку, а вскоре и работяга желудок принимается урчать, требуя пищи. Так и одолевает соблазн крикнуть:
— Мать, нет ли чего перекусить? Может, отрезала бы кусок сала, а?
По всему понимает мастер, что подарено ему еще одно, а то и два, три лета. Но пока слитком рано выражать свою радость — чего доброго, эти сумасшедшие бабы наскочат и задушат — как это он смеет господа обманывать и святого привратника держать на холоде у райских ворот.
Лежит Девейка, лежит и веселеет, хорошо теперь валяться, прикинувшись покойником: вот, заботливые руки обряжают его, закрывают веки, втискивают в руки крестик… Рыдают богомолки и прославляют его заслуги, добрые дела. Уж так все стараются, что самому покойнику становится себя жалко: ой, каким ты был ангелочком, каким добросердечным, каким… — ну, только уж не богомольным! Однако его старушка и после смерти мужа не завязывает своего кулечка с перцем: рыдает, расхваливая его, плачет, поругивая.
Только обряжалыцицы на минуту оставили покойника одного, а Марцелике ушла заказывать погребальный звон — бабки, вернувшись, уже не находят мертвеца: опустела кровать. И от ужаса дыбом встает у них седые космы: дьяволу служил — дьявол его и унес.
А пока у Девейки в доме все переполошились, крестятся, кропят святой водой, — покойничек в одной рубашке весело постукивает молотком в мастерской и с превеликим удовольствием прислушивается к колокольному звону, провожающему его душу в заоблачный путь. Мало кому из покойников выпадает такое счастье — слышать, как в глубокие вечерние сумерки доносится с колокольни: бам, бам…
Вот так, со сменой теплых и студеных дней, с тучами, приносящими дождь, грозу, бури, с журчанием стремительных ручейков, проходит год за годом, соленым потом окропляя песчаные поля, все белее окрашивая головы стариков, непосильным грузом лет прижимая их к земле и растя им на смену молодые побеги.
Снова ступает по паграмантским холмам весна. Сегодня Девейкины пчелки в первый раз вылезли из ульев погреться: на солнышке, а те, что посмелее, с жужжанием полетели искать ранние цветы. Снятый с Кризасовой головы рой за несколько последних лет принес нежданный приплод: под липами мастера стоит уже шесть ульев. Скоро украсятся цветами ветки деревьев, пригорки, луга, и наполнится веселым гулом Девейкин сад. Не стало только головы, увенчанной пчелиными роями и медом мудрости, — нет Кризаса. Нет сочинителя, который порадовался бы пчелке, раскрывающейся почке и вернувшимся скворцам, но имя его не остыло на устах людей, а добрый дух все еще гуляет по размякшим тропинкам. И не один паграмантец еще ощущает на себе теплый, заботливый взгляд портного, когда проходит мимо его лачуги в новом платье. Кажется, выбежит горбунок, раскачивая зуб, одернет пиджак, плащ, расспросит, как носится одежка и, покачивая головой, еще долго будет стоять там, возле изгороди.
Стал легендой Йонас, о судьбе которого ничего точно не известно, только поговаривают, что идет он против господ, за бедноту, и в Жемайтийском, в Куршском краях собирает большое войско, готовясь уничтожить царское владычество.
Поэтому паграмантские матери детям своим ставят в пример доброту и благородство Йонаса, а баловников, неслухов пугают перед сном графчиком.
17
Имеется в виду идиоматическое выражение «вести козла на продажу» — исповедоваться. (