Но как я ни смотрел, расстояние между наезжающей стеной (медленно-медленно) и ориентиром не изменялось. Ошибка восприятия. Просто ошибка. ...Или камень смещается вместе с ней?
Может быть, всё пространство сжимается, чтобы втиснуть меня в крохотную коробку, и если я не помещусь - он переломает мне руки и ноги.
Я побежал, не разбирая пути. Лишь бы оказаться там, где смогу дышать. Где больше места. Где нет стен. Или хотя бы нет движущихся стен. Я бежал. Падал. Поднимался. Бежал. В горле горело. На шее будто вновь длинные пальцы Фишера, сжимающие, отпускающие, сжимающие. В голове разворачивалась смерть. Сколько прошло минут? Сколько мне осталось? Всё спуталось.
Коридор свернул под острым углом, и я едва удержался на ногах, вбегая в зал. Стены здесь были далеко, и я глубоко вдохнул влажный воздух с привкусом старого железа и сладкого дурманного тубера. Так пахло в Рыбьем городе. И так же звучало: механическая музыка, адская смесь из десятка реклам, шаги, далёкие голоса и шумы машин.
Дальнюю стену украшала длинная фреска из рыб. Фосфоресцирующие, контрастные, вытянутые и круглые, зубастые и полосатые, рыбы плыли в разные стороны, охотились друг на друга, таращились друг на друга выпуклыми глазами. Слепыми выростами на месте глаз. Усиками и чуткими акульими полосками на боках. Они разные, но писала их одна рука. Не знаю, сколько сотен... тысяч часов на это понадобилось. Рыбы перекрывали друг друга, как будто жили в параллельных мирах, проникали друг другу в хвосты и головы. Казалось, что они танцуют в едва уловимом круговом ритме.
Хотят меня загипнотизировать.
Хотят спрятать очертания узкой двери, из-за которой доносились звуки подземного города.
Я подбежал и дёрнул ручку. Она даже не повернулась.
Медленные шаркающие шаги за спиной.
Словно во сне, или как сквозь воду, я обернулся.
Измождённый мужчина в спецовке литейщика, пошатываясь, брёл ко мне и смотрел в меня, как будто я - колодец. Глаза его переливались бледными цветами.
Рыба-ламантин с белыми опаловыми зрачками, вынырнула из разрисованной стены, заместив собой приближающегося одержимого. Огромная. Слепая. Она ринулась на меня ...и я ослеп.
Тьма упала как занавес.
Как стартовый выстрел. Я рванул прочь от человека-рыбы.
Лёгкое-лёгкое прикосновение к шее сзади. Кончиками пальцами.
Или щупальцами.
Осьминог нашёл меня. Увидел меня. Тварь, живущая во тьме, смотрящая прикосновениями. Он вопьётся присосками и высосет из меня цвета и формы, пятна и линии, все, что у меня в глазах, все, что у меня в голове.
Я видел осьминога, хотя он был тьмой во тьме. Он раскачивался, приближаясь, перетаскивая щупальцы и с трудом удерживая тяжёлую продолговатую голову, которая и голова - и желудок. Он тянулся, тянулся, тянулся ко мне, видя прикосновением.
Он касался меня изнутри, прижимался присосками-ртами к миелиновой оболочке нервов, неразборчиво нашёптывал что-то. Я впился ногтями в бровь, пытаясь выдрать его из себя. Из шеи, из лица, из глаза, из мозга. Это не осьминог, это зерно. Пробует меня, облизывает рецепторами на скользких руко-ногах, чтобы высосать до бесформенности и тьмы.
Растение разорвёт меня на части, но сначала прорастёт в каждый орган, каждый сосуд, каждую клетку.
Не растение.
Я должен был понять, но я не понял. Я почувствовал.
Зерно - не растение. Оно живёт на земле, поглощённой и усвоенной Рыбой, оно её часть. Икринка, из которой вылупится чудовище. Всё здесь её икринки, потому что я - в животе Рыбы.
Я бежал, натыкаясь на какие-то предметы. Разбивая руки и колени. Держась за голову и пытаясь выдрать из себя прикосновение, лишаем расползающееся под кожей.
Я двигался, пока мог. Когда уже не мог - упал, сжавшись в позу эмбриона. Обняв себя, потому что больше меня некому обнять.
Темнота втекала в мои поры, в мой рот, в мои уши, в зажмуренные глаза. Особенно - в глаза. Лёгкие покрывались чернильной пленкой, и я задыхался.
Зачем я сопротивляюсь? Ведь я уже мертвец. Хуже, я уже переваренный мертвец.
Нужно перестать паниковать, нужно думать о другом. Не о мраке, выедающем внутренности, раздирающим память и волю. Хоть о чем-то. О ком-то. У меня ничего нет, никого нет, о ком я могу думать, умирая, за кого я могу зацепиться...
Май учил их рисовать море и поля. Их - не меня. Для меня это элементарно. Но я не пропускаю его уроков. Моя парта предпоследняя, ряд у двери. Самое неудобное место, если хочешь учиться. Я обычно не хочу. Сегодня я тяну шею вверх, чтобы видеть, как под быстрыми пальцами учителя на белой доске вздымаются барашки морских волн и колышется на ветру пшеница. Видеть его предплечья - рукава рубашки подвёрнуты до начала татуировки, но отсюда не разглядеть, что на ней изображено. Видеть его стянутые в свободный хвост золотые волосы, его прямые скулы. Он изрисовал всю доску... волны и барашки, и перегибы, но Май не стирает то, что выше - я знаю, что ему жаль. Мне тоже жаль. Больно от мысли, что когда урок окончится, все это уничтожит губка. Май приседает на корточки, рисуя в самом низу доски. Я почти теряю его из вида.
Я бредил формой его глаз, формой его носа, формой его губ. Я хотел бы видеть его во сне, но вместо Мая мне снится Золушка. Её волосы почти того же цвета, что и хвост Мая. Так же вьются. Странно, что они так похожи. Так непохожи. Золушка бежит, все время бежит по омерзительному тёмному лесу - мне её никогда не спасти. Но я могу мечтать о том, что найду её под сухим деревом, возьму сияющий меч (ведь это мечта), или лучше - автомат, и выпущу всю обойму в преследующего её вепря. Его тонкие лапы подломятся, и он кубарем скатится с горы, замирая мёртвой и уже нестрашной тушей у её ног. Золушка будет спасена и перестанет каждую ночь умирать. Может быть, тогда она меня поцелует. Нет, лучше я её поцелую. Даже если это будет неловко.
Андрей смеялся, когда я спросил, как это люди целуются и им хватает воздуха. Они так надолго задерживают дыхание? Надо тренироваться, чтобы не опозориться? Не помню, что он ответил. Кажется, ничего. Но я помню, что он говорил, когда нашёл меня запертым в рыбьем Святилище. В углу, в темноте, хватающим ртом воздух - и неспособным вдохнуть. Надо сделать медленный-медленный вдох. Не такой, чтобы распирало лёгкие, но медленный. Надо слушать, как воздух щекочет ноздри. Щекочет носовую перегородку. Как он сладким свободным ветром входит в гортань и в бронхи. Как выходит. Свободный ветер. Свободный ветер. Воздух - свободный ветер. И я - свободный как ветер.
Плавный вдох. Плавный выдох. Чувствовать воздух. Воздух, а не шевеление тонких щупалец под скальпом.
Когда я убрал руки от лица, дышать было все ещё тяжело, но уже возможно, а сердце не трепыхалось от ужаса - оказалось, что я вижу. Хотя тут особенно не на что смотреть: серое индустриальное место. Коридоры. На этот раз - я в здании с потолком. Лабиринт незнакомый, бетон вместо кораллов. Трубы, тянущиеся вдоль стен, обмотаны ворсистым утеплителем. Эхо пульсировало в этом месте, билось в ракушку коридора и не угасало.
Нельзя здесь оставаться. Поэтому эхо и подгоняет.
Я поднялся и пошёл прочь, хватаясь для равновесия за трубы. Одни были холодные, другие - такие горячие, что не удержаться. Левый глаз болел. Я им ничего не видел, только чувствовал пульсацию и как корни пробираются к щеке и к носу. Расходятся под волосами. Хотелось взять что-нибудь острое и вырезать. Поздно. Я чувствовал, что поздно. Наверное, так же ощущают себя одержимые Левиафаном за секунду до того, как потерять контроль над нервной системой.
Моя Рыба - зародыш Рыбы и у меня есть время. Надеюсь, что есть. Голова раскалывалась
Одна из труб лопнула, и вода тонкой струйкой стекала по стене и собиралась в лужу на полу.
Я подставил руки и набрал немного. Вода была ржавая и холодная, и в ней наверняка больше тяжёлых металлов, чем я выпил за всю жизнь. Но она пахла нормально. Я умылся и сделал три маленьких глотка. Протёр влажными руками одежду и запылившуюся обувь. Снял рубашку и, докуда достал, обтёр тысячу раз взмокшую спину. От холода кожа покрылась пупырышками.