Вряд ли я стал выглядеть хорошо. Но почувствовал я себя чуть-чуть лучше. Умру не грязным.
Я потерял время и направление, я не успею найти Мастера.
Я ещё немного попил. Отломил ржавый кусочек железа от трубы и отошёл к противоположной стене. Она была белой. Или стала белой? Штуковины, сваленные под стеной, показались смутно знакомыми. Неважно. Здесь нужно двигаться, но двигаться можно и иначе.
Ржавчиной по белизне я провёл линию.
Смешно, как просто оказалось согласиться, что я умру. Не завтра, не через час, а вот-вот.
Но пока «вот-вот» не наступило, я делал то, что умел лучше всего. Рисовал.
Я хотел написать Золушку. Её волосы, и губы, и рассеянный взгляд - как она смотрит насквозь и будто видит все внутренности, все скрытые желания. Но разве я ей мало отдал? Бумаги, себя. Я остановил руку до второй линии - это должна была быть линия её скулы.
Затем решил, что последним, кого я увижу, будет Май. Но Май ушёл, бросил меня здесь. Конечно, я сам просил его покинуть Мастера, но я не хочу его рисовать. Мама? Она тоже меня оставила. Тогда, когда больше всего была нужна. Мне некого нарисовать? Мне некого сейчас нарисовать?
Перекрывая дыхание, ком в груди взорвался сотней ледяных шипов. Нет, не расплачусь. Не получите. Я не буду. Но... мне некого рисовать.
Я обернулся, глядя вдаль коридора - туда, откуда пришёл. Трубы, и бетон, и серость. Сухие старые лампочки под потолком. Плохой свет для последней картины.
Рыба преследует меня. Огромная слепоглазая рыба, ламантин подводных глубин. Её опаловые глаза прямоугольны. Она слепа, и никогда не узнает, что её зрачки блестят, как драгоценности.
Я повернулся к своему последнему холсту и начал рисовать Рыбу. Её продолговатое мясистое тело, очертания которого теряются во тьме. Её квадратную голову со впалыми челюстями. У неё нет рта. Зачем ей рот, если у неё есть взгляд? Её сильную широкую шею и обтекаемую голову. Это, конечно, не рыба совсем. Она больше похожа на морского зверя, рождающегося подо льдом, живущего подо льдом. Дышащего последними выдохами утопленников.
Её глаза огромны. Широкие, чуть выступающие, блестящие таинственно и мертво. Она смотрела на меня из стены - и впервые, глядя на меня не могла видеть. Она столь многое видела... я бы отдал всё... жизнь... чтобы побывать там, где была она. Все эти миры, которые Рыба пролетела и сожрала, прежде чем залипнуть в микросхемы компьютеров. Глупая космическая тварь, попавшая в силиконовые сети.
Говорят, пролетая через солнечную систему, она погасила солнце - на долгих шесть секунды. Секунды, за которые некоторые города, некоторые корпорации, некоторые люди успели понять, что происходит, и отключили от сети, вынули батарейки, раздавили конденсаторы всех работавших приборов. Мало что спасли, конечно. Индукционные токи не дают электричеству погаснуть мгновенно.
Когда рыба попала во всё это: микросхемы, лазерные цепи, пульсацию радиоволн вокруг Земли, её разорвало на сотни агонизирующих, запертых, сжигающих контакты, осознающих себя частей.
Она успела понять, что мы такое. Из-за Иносаку-индастриз успела узнать какие мы на вкус. Иносаку были пионерами по подключению нервной системы, и те девятеро, что жили в сети компании, сгорели вместе с тостерами и микроволновками, став первыми одержимыми Рыбой.
Минотавр, вот она кто. Мы живём в лабиринте, бегая от неё. Потому что нельзя не пользоваться техникой. Потому что такова наша эволюция. Её эволюция требует сожрать... но прежде - изучить. Уже семьдесят пять лет мы играем с ней в прятки.
Почему я об этом думаю сейчас? Не знаю. Нет, знаю. Я хочу рассказать то, что понял, прежде чем корни разорвут меня, и я запачкаю рисунок кусочками своих внутренних органов. Я узнал о ней что-то такое, что нельзя выразить иначе, чем прямыми, тенями, формами... изгибами её голодного сильного тела.
Мне стало гадко.
Она - паразит. Паразит, хищник, она меня убивает, а я рисую её! Посвящаю ей последние секунды, последнюю картину!
Ну нет!
Я швырнул ржавый обломок на пол. Затем схватил - левой, своевольной рукой, и перечеркнул нарисованную Рыбу широкой жирной линией справа налево. Слева направо. И ещё раз. И ещё.
Я исступлённо закрашивал то, что только что так сосредоточенно выписывал. В животе клокотала ярость. Хотелось орать, топать ногами, бить кого-нибудь. Я зачёркивал её, закрашивал, уничтожал. Я нарисовал её для того, чтобы уничтожить. Как будто это может вытравить корни из моей головы, из моего глаза. Я их чувствовал, они не исчезали.
Я орал, и зачеркивал-зачеркивал-зачеркивал. Только так можно уничтожить что-либо: дать ему жизнь, полюбить его - потому что нельзя внести в реальность то, что не любишь - и уничтожить. Если хватит любви. Эхо вопило на меня в ответ, искажая, коверкая, делая мой голос голосом отца. Оно смеялось, что я слабак, что я ничего не стою, что я - зря вложенные деньги. Что я ничтожество.
Я кричал нарисованной рыбе «Умри, умри, умри!», выцарапывая её всевидящие опалы, а Лирнов откуда-то с потолка выплёвывал оскорбления и правду.
Чтобы заткнуть его, надо остановиться. Надо самому закрыть рот. Я понимал это, но меня было два. Один - спокойный, взвешенный я. Наблюдающий все это, запоминающий и слегка удивлённый. Второй - маленький, топающий ногами, беспомощный.
Я выронил осколок и опустился на пол. Зажмурился до точек перед глазом, загоняя маленького Олега внутрь. Боль в голове возросла в разы. Просто боль, без гадкого шевеления стеблей. Наверное, они уже добрались до мозга. Я слышал, в нем нет рецепторов. Нет, это все неважно... неважно. Отец прав: моё рисование ничего не стоит. Вот куда оно меня привело.
Сверху - испачканная ржавым стена, мой последний рисунок превращён в бесформенное пятно, от левого глаза Рыбы осталась светлая на ржаво-кровавом фоне точка. Надо и её зачеркнуть.
Я смотрел на точку в несуществующем глазу, и на меня накатило знакомое ощущение целостности. Ощущение особого, абсолютного смысла. Точка заключала в себя всё искусство мира, всё искусство меня. Точка. Крохотный знак - светлое на тёмном. В нём уже есть всё. Свёрнуто в будущий высший порядок, зашифровано. Всегда готово прорасти.
Я поднялся, глядя на неё. Эйфории, как в прошлый раз, не было. Только присутствие, острое осознание «я есть». Густое, черное-белое-цветное чувство.
Я отвернулся и пошёл прочь.
В этом чувстве не было ничего нового. Оно всегда рядом: на крае сознания, на крае зрения. Раньше я не присматривался. Сейчас изучал его - с отстранённым восхищением. Оно было хорошим. Правда, хорошим. Не как восторг, или оргазм. Не как тёплый вечер, с кистями и красками, или захватывающей книгой, в одиночестве и тишине. По-другому. Как всё это вместе - и как ни одно из них.
Голова болела. Глаз болел. Руки тоже - уже давно, вообще-то, но я не замечал. Сейчас я замечаю всё. Каждую выщерблину на стене. Напряжённость своих шагов. То, как каждый шаг отличается от предыдущего. И каждый вдох. И каждая мысль. Повороты. Они все разные.
Иногда я прикасался к стене, или шершавой пыльной трубе, или к шее, пробуя свой пульс, чтобы ощутить пальцами жизнь так же, как я ощущал глазами.
Ноги вели меня, я выбирал коридоры не думая. Я представлял перед собой огромную многомерную карту. Она включала лабиринта Мастера, подземелья Рыбьего города, Атхены и вообще весь мир. Часть в целом, целое в части, повторы никогда не повторы.
Поняв, что петляю, я не расстроился, а просто откорректировал маршрут и пошёл дальше. Я могу умереть в любой момент. Поэтому каждый миг, и каждый вдох особенные. Как листы в альбоме искусств, их можно рассматривать до бесконечности. Я этого не хочу, я переворачиваю.
Отец прав: я не стою тех денег, что он и корпорация в меня вложили. Я не хочу их стоить. Я выбросил из головы так много из того, чему меня учили, как мог. Чтобы, подобно Шерлоку Холмсу, заполнить галерею ума (кому понравится жить на чердаке?) цветами, формами, работами мастеров, ассоциациями и цепями связей. Нет страшного в том, что я ничего не стою. Я и не хочу стоить. Я же не вещь.