— Ах, мне так невыразимо хорошо! — прошептал он, и лицо его покрылось жгучим румянцем. — Ах, мне так хорошо, как никогда еще не бывало!
Роза, которая, наверно, совсем иначе истолковала его слова, улыбнулась ему с невыразимой нежностью. Тогда Фридрих, освободившись от всякого страха, молвил:
— Милая Роза, ведь вы, наверно, совсем не помните меня?
— Полно, милый Фридрих, — отвечала Роза, потупив глаза, — полно, возможно ли, чтобы я так скоро забыла вас? У старого господина Гольцшуэра — я тогда, правда, была еще ребенком — вы не гнушались играть со мною и всегда знали, чем бы занять, позабавить меня. А ту прехорошенькую корзиночку из серебряной проволоки, которую вы мне тогда подарили на рождество, я и посейчас храню и берегу как память.
Слезы блестели на глазах упоенного блаженством юноши, он хотел что-то сказать, но из его груди, подобно, глубокому вздоху, вырвались только слова:
— О Роза, милая, милая Роза!
— Я всегда, — продолжала Роза, — всегда от всей души желала снова увидеть вас, но что вы изберете бочарное ремесло, — этого я никогда не думала. Ах, как вспомню те прекрасные вещи, которые вы мне делали тогда, у мастера Гольцшуэра, становится жаль, что вы бросили ваше искусство!
— Ах, Роза, — сказал Фридрих, — ведь только ради вас изменил я своему милому искусству!
Едва были произнесены эти слова, как Фридриху от страха и стыда уже хотелось сквозь землю провалиться. Самое необдуманное признание сорвалось с его уст. Роза, как будто обо всем догадываясь, отвернулась; напрасно искал он слов.
Тут мастер Паумгартнер с силой ударил ножом по столу и объявил, что господин Фольрад, достойный мастер пения, пропоет песню. Господин Фольрад тотчас же встал, откашлялся и запел на златозвучный лад Ганса Фогельгезанга такую чудную песню, что у всех от радости сердце запрыгало в груди и даже Фридрих оправился от злой своей тревоги. Пропев еще несколько прекрасных песен на другие чудесные лады, как-то: сладкогласный лад, трубный лад, цветущий райский лад, свежий померанцевый лад и другие, он сказал, что если среди сидящих за столом есть кто-нибудь, владеющий чудным мастерством пения, то пусть и он запоет теперь песню.
Тут Рейнхольд поднялся с места и сказал, что если ему будет позволено сопровождать свою песню игрой на лютне, по итальянскому обычаю, то и он споет песню и при этом сохранит немецкий лад. Так как никто не возразил, он принес свой инструмент и, взяв несколько благозвучных аккордов, служивших прелюдией, запел такую песню:
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Песня всем чрезвычайно понравилась, но более всех мастеру Мартину, у которого от радости и восхищения заблестели глаза. Не обращая внимания на Фольрада, рассуждавшего — и, пожалуй, даже слишком велеречиво — о глухом, отрывистом напеве Ганса Мюллера, который подмастерье достаточно верно уловил, мастер Мартин встал со своего места и воскликнул, подымая свой граненый бокал:
— Сюда, славный мой бочар и певец, сюда, — вместе со мной, твоим хозяином Мартином, должен ты осушить этот бокал!
Рейнхольд повиновался приказанию. Вернувшись на свое место, он шепнул на ухо погруженному в задумчивость Фридриху:
— Теперь и ты должен спеть — спой-ка ту песню, что пел вчера вечером!
— Ты с ума сошел! — ответил Фридрих, совершенно раздосадованный.
Тогда Рейнхольд, обращаясь ко всем, громко сказал:
— Почтенные господа и мастера, мой любезный брат Фридрих, что сидит здесь, знает песни еще более прекрасные, и голос у него гораздо более приятный, чем у меня, но горло у него засорилось с дороги, а потому он в другой раз попотчует вас песнями на самые превосходные лады!
И вот все стали осыпать похвалами Фридриха, как будто он уже спел. Некоторые мастера в конце концов даже находили, что голос у него, действительно, более приятный, чем у Рейнхольда, а господин Фольрад, осушивший еще целый стакан, был убежден в том, что прекрасные немецкие напевы как-никак удаются Фридриху лучше, нежели Рейнхольду, в пении которого слишком много итальянского. А мастер Мартин откинул голову, хлопнул себя по круглому брюху так громко, словно ударил в ладоши, и закричал: