— Вы страдаете за всех нас, — выговорил адвокат сипло. — Я за честь бы почел оказаться на вашем месте.
— Небольшая честь. — Яков вытер глаза пальцами и потер одна о другую ладони. — Мерзкое это страдание.
— Примите мое глубокое уважение.
— Если вы не возражаете, расскажите мне, как обстоит мое дело. Расскажите мне правду.
— Сказать по правде, дела обстоят неважно, но насколько именно плохо, я сам не знаю. Случай совершенно ясный — все от начала и до конца высосано из пальца, — но он самым скверным образом связан с политической ситуацией. Киев, вы ж понимаете, средневековый город, набит суевериями всякого рода. Он всегда был центром русской реакции. Черносотенцы, чтоб они все сдохли, подняли против вас все самое грубое и темное из толпы. Они до смерти боятся евреев и в то же время запугивают их до смерти. Тут и обнаруживается человеческая природа. Богатые ли, бедные, те из наших собратьев, кто только может бежать, отсюда бегут. А те, кто не может, уже скорбят. Принюхиваются к воздуху, а в воздухе пахнет погромом. Что происходит — никто толком не понимает. С одной стороны, ходит слух, что все, что происходит, в том числе и ваш обвинительный акт, — все только средства оттяжки; и суд ваш, вы уж меня извините, вовеки не состоится; а с другой стороны, мы слышим, будто он состоится сразу же после сентябрьских выборов в Думу. Так ли, иначе ли, у них против вас нет настоящего дела. Весь цивилизованный мир это знает, включая папу и его кардиналов. Если Грубешов что-то и «докажет», так только ложью своих «экспертов». Но у нас против них есть свои эксперты, например один русский профессор теологии, и я написал письмо самому академику Павлову с просьбой проверить медицинский отчет о результатах вскрытия Жени Голова, и пока что он мне не отказал. Грубешов прекрасно знает, кто истинные убийцы, но он закрывает оба глаза и смотрит на вас. Он учился на правоведении с моим старшим сыном, так и тогда уже был известен своим фанфаронством. Теперь он известен своим юдофобским фанфаронством. Марфу Голову, этот кусок мяса, он хочет превратить если не в новоявленную святую, то, уж во всяком случае, в гонимую героиню. Ее слепой любовник на прошлой неделе наложил было на себя руки, но, благодарение Б-гу, остался жив. Один умный журналист, однако, — побольше бы таких создавал Г-сподь! — Питирим Мирский, недавно раскопал, что отец Жени оставил ему по завещанию пятьсот рублей, и на них убийцы позарились, заполучили и сразу спустили. Две свиньи, как говорится, хуже, чем одна. Мирский на прошлой неделе опубликовал это в «Последних новостях», на издателя за это наложили штраф, и полиция прикрыла издание на три месяца. Обо всем, касаемом Голова, в печати теперь ни-ни. Черная реакция, да, но я не для того пришел, чтобы вас пугать. У вас и так хватает забот.
— Чем меня уже можно напугать?
— Когда вам плохо, вы думайте о Дрейфусе. Он прошел через то же самое, только дело велось по-французски. Нас преследуют на самых цивилизованных языках.
— Я о нем думал. Какой толк?
— Он пробыл в тюрьме много лет, гораздо больше вас.
— Это пока.
Островский, рассеянно кивнув и покосившись на дверь, стал шептать тише.
— Еще у нас есть свидетельство Софьи Шишковской. Как-то вечером она зашла в уборную Марфы, чтоб облегчиться, и там, в ванне, лежал голый израненный труп. Она заголосила и бросилась вон. Марфа увидела, побежала за ней, догнала на улице. И эта — городская сумасшедшая первой гильдии — стала грозиться, что изведет всю семью Шишковских, если они хоть словечко кому-то вякнут. Они боялись за Васю, а потому сложили монатки и переехали. Когда мы с великим трудом отыскали Шишковскую в деревянной лачуге на московских задворках, она грозилась покончить с собой, если мы станем ее в это впутывать, но все-таки нам удалось получить от нее коротенькое показание. Она запретила нам разговаривать с Васей, но мы уж постараемся, чтобы, когда начнется суд, оба они присутствовали, если, конечно, к тому времени не переберутся в Азию. Вот еще почему расследование идет таким черепашьим шагом: они не могут доказать ритуальное убийство, но не хотят бросить свои усилия, и чем больше этих усилий, тем опасней становится положение. Оно опасно, потому что находится за пределами разума, и все так запутано, тайно. И чем больше они отчаиваются, тем опаснее делается положение.
— Так что же мне делать? — вздохнул Яков в тоске. — Сколько еще я смогу это выдержать, если уже я еле живой?
— Терпение, спокойно, спокойно, спокойно. — Островский сжимал и тискал руки. Потом вдруг по-новому глянул на мастера и стукнул себя ладонью по лысине. — Б-г ты мой! Почему мы стоим? Пойдемте, сядем. Простите меня, я полный слепец.