Он жил в самом центре еврейского квартала в Подольском околотке, в набитом доходном доме, где проветривались на веревках перины и сушилось белье, а внизу был двор — там теснились деревянные мастерские, и все вечно трудились, и никто почему-то не зарабатывал. Только что жили, не умирали. Мастер хотел большего, такого он вдосталь уже нахлебался. Какое-то время, когда зарядил осенний холодный дождь, он держался квартала, но едва выпал первый снег — через месяц примерно, — он снова стал вылезать, присматривать работу. Забросив за плечо мешок с инструментом, он шлепал из улицы в улицу по Подолу и Плосскому, деловым местам, ровно тянущимся до самой реки, а то взбирался на соседние холмы, где евреям запрещалось работать. Он искал — так он по-прежнему себя уговаривал — благоприятных возможностей, хотя, если честно сказать, часто чувствовал себя шпионом во вражьем тылу. Еврейский квартал, не меняясь веками, кишел и смердел. Его земные блага были блага духовные; одного здесь не хватало — благополучия. Нет, не для такой жизни мастер ушел из штетла. Он нанялся было в подмастерья к щеточнику с пенной бородой, который пообещал обучить его ремеслу. Расплачивался щеточник супом. И стал Яков опять мастерить и чинить что придется, и выходило так, что задаром, иной раз за суп. Разобьется у них окно, они его заткнут тряпьем и скажут молитву. Он предлагал окно заделать, а плата — сколько дадите, и когда он кончал работу, он получал благодарность, благословение и тарелку лапши. Жил он скудно в низкой каморке в квартире у Аарона Латке — тот был подносчик печатника, — спал на скамье, подложив под себя рядно, из которого шьют дешевые мешки; в квартире продыха не было от детишек и вонючих перин, и мастер, туго расставаясь с каждой копейкой и не зарабатывая ни одной, все больше тревожился. Надо бы уходить, туда, где можно заработать, или профессию поменять, или то и другое. Глядишь, у гоев и больше повезет, хуже-то некуда. Да и какой выбор у человека, который сам не знает своих возможностей? То есть в мире. А потому он ушел из гетто, когда никто не смотрел. Шел снег, и ему казалось, что он никому неведом, в каком-то смысле невидим в своем русском тулупе — так, рабочий без места. Русские проходили мимо не глядя, и он мимо них проходил. Говорили ему, что он не похож на еврея, вот он и сам убедился. Яков под снегом поднялся до Крещатика, широкой главной улицы, разведал по киоскам, по лавкам, по деловым заведениям, но работы нигде не было, так, кой-какие поделки, и оплата в позеленелых медяках. Ночью в своей каморке, согревая красные руки стаканом чая, он думал вернуться в штетл, и он тогда думал о смерти.
Латке, когда мастер ему такое сказал, в ужасе вытаращил глаза. У него были артритные руки и восемь голодных детишек. Боль мешала дневным трудам, но не мешала ночным.
— Б-га ради, терпение, — сказал он. — У тебя есть мозги, и это уже начало счастья. В конце концов, как говорят, и бык отелится.
— Чтобы было счастье, нужно везение. Мне не сказать что очень везет.
— Ты только что приехал, не имеешь опыта, имей терпение, пока поймешь, на каком ты свете.
И мастер дошел искать счастья.
Однажды в сумерках, в ненастную погоду, когда зеленоватый отблеск бросали на снег фонари, Яков, бредя по Плосскому, наткнулся на человека, который лежал ничком на утоптанном снегу. Перед тем как его перевернуть, минуту он сомневался, боясь угодить в историю. Человек этот был толстый лысый русский, лет шестидесяти пяти, меховая шапка валялась в снегу, снег был в усах, лицо пошло сизыми пятнами. Он дышал, и от него воняло спиртным. Мастер сразу заметил черно-белую бляху, пришпиленную к пальто, с двуглавым орлом Черной Сотни. Пусть сам управляется, подумал Яков. В испуге он добежал до угла, потом побежал обратно. Схватил антисемита под мышки, поволок к двери дома, возле которого тот рухнул, и тут услышал крик. Девушка в зеленой шали поверх зеленого платья неловко бежала к ним. Сперва он подумал, что это хромая девочка, потом разглядел, что это молодая женщина с увечной ногой.
Она опустилась на колени, стряхнула с лица толстяка снег и, тормоша его, выговорила, задыхаясь:
— Папа, вставайте! Папа, нельзя так!
— Мне бы надо за ним присмотреть, — сказала она Якову, прижимая к груди кулачки, — он за этот месяц второй раз на улице падает. Когда напивается в кабаке, это просто невозможное дело. Будьте добры, сударь, помогите мне его отнести домой. Мы живем совсем близко отсюда.
— Ноги ему держите, — сказал Яков.
С ее помощью он не пронес, а скорей проволок толстого русского до трехэтажного желто-кирпичного дома с навесом из кованого железа над дверью. Девушка кликнула швейцара, и вместе с мастером — девушка ковыляла рядом — они понесли толстого вверх по лестнице в просторную, богато обставленную квартиру первого этажа. Его положили на кожаный диван возле кафельной печки в спальне. Стал лаять и зарычал на мастера пекинез. Девушка взяла собачку на руки, отнесла в другую комнату и тотчас вернулась. Пекинез пронзительно верещал из-за двери.