— Господин смотритель, — сказал он. — Тут у меня телеграмма с запретом каких бы то ни было привилегий для еврейского арестанта Бока по случаю суда. Его сегодня утром не обыскивали, и это не по моей оплошности. Благоволите вернуть его в камеру, чтобы был проведен надлежащий обыск.
Тяжелая тоска сдавила мастеру сердце.
— Зачем сейчас надо меня обыскивать? И что вы такое можете найти? Только мои несчастья. Этот человек не знает, где остановиться.
— Я уж его обыскал, — сказал есаул. — Заключенный теперь на моем попечении. Я отдал смотрителю рапорт.
— Здесь он, у меня в бюро, — подтвердил смотритель.
Старший надзиратель вытащил из кармана мундира белую сложенную бумагу.
— Телеграмма от Его Императорского Величества, из Петербурга. В ней предписывается обыскать еврея со всею тщательностью во избежание опасных инцидентов.
— Отчего же телеграмма не мне адресована? — скривился смотритель.
— Я вас поставил в известность, что она должна прийти, — сказал надзиратель.
— Да, верно. — И смотритель покраснел.
— Зачем надо снова меня унижать? — заорал Яков, и вся кровь кинулась ему в лицо. — Стражники меня видели голым, в бане, смотрели, как я одеваюсь. И вот господин есаул меня обыскал пять минут назад, перед господином смотрителем. Зачем надо опять меня унижать в день моего суда?
Смотритель стукнул по столу кулаком.
— Так надо. Молчите, слышите вы?
— Никто твоего мнения не спрашивает, — бросил холодно черноусый есаул. — Марш вперед, в камеру.
Не следует такого из телеграммы, думал Яков. Но раз им надо меня вывести из себя, так я уж поостерегусь.
Изнемогая от омерзения, он был отведен казачьим конвоем в камеру.
— А-а, с возвращеньицем, — захохотал Бережинский.
Кожин уставился на мастера испуганно, оторопев.
— Только поскорей, — сказал есаул надзирателю.
— Не указывайте мне, как я должен нести свою службу, любезнейший, и я вам не буду указывать, — отчеканил надзиратель. Сапоги у него так воняли, будто он только что вляпался в кучу дерьма.
— Войти, раздеться, — он приказал Якову.
Арестант, старший надзиратель и оба стражника вошли в камеру, оставя дожидаться в коридоре есаула с его казаками. Надзиратель закрыл за собой дверь.
Кожин перекрестился.
Яков медленно, дрожа, разделся. И стоял весь голый, кроме исподней рубахи. Надо быть начеку, он думал, не то мне не поздоровится. Островский предупреждал. Так он себя уговаривал, а бешенство в нем вскипало. Кровь гремела в ушах. Будто копал он яму и отложил лопату, а яма все разрасталась. И стала могилой. Так и подмывало его броситься на надзирателя, свернуть ему рожу и бить, бить до смерти.
— Рот открой. — И Бережинский полез грязным пальцем ему под язык.
— Теперь жопу раздвинь.
Кожин уставился в стену.
— Рубаху эту вонючую снять, — приказал старший надзиратель.
Только не поддаваться гневу, подумал мастер, и все у него стало черным в глазах. И гнев подступил к самому горлу.
— С какой стати? — он крикнул. — Никогда я ее не снимал. С какой стати сейчас? Зачем вы меня оскорбляете?
— Снять, сказано тебе, пока я сам не содрал.
Камера качалась, тонула. Надо было поесть, да, он подумал. Это была ошибка. Он видел, как некто тощий, бритоголовый, голый в ледяной камере срывает с себя исподнюю рубаху и вдруг, к его ужасу, бросает эту рубаху надзирателю в лицо.
Мрачное молчание заполнило камеру.
Глаза у надзирателя от ярости вылезали из орбит, но голос был спокойный:
— Я имею право вас наказать за оскорбление должностного лица при несении службы.
И выхватил револьвер.
Вот оно, мое вечное счастье, думал Яков. Так и прошла жизнь. Шмуэл умер, Рейзл нечего есть. Никогда никому не было от меня никакой пользы, теперь уж не будет.
— Погодите минуточку, ваше благородие, — сказал надзирателю Кожин. Дрогнул глубокий бас. — Я из ночи в ночь вот его слушал, знаю печали его. Всему свой предел есть, и на суд пора его вести.
— Не сметь вмешиваться, или я тебя за нарушение субординации упеку, сучье семя!
Кожин прижал дуло револьвера к надзирателеву затылку.
Бережинский выхватил свой, но не успел взвести курок — Кожин выстрелил.
Он выстрелил в потолок, и погодя пыль хлынула на пол.
В коридоре зашелся свисток. Лязгнул тюремный колокол. Железная дверь распахнулась, есаул, побелев, ворвался в камеру вместе с казачьим конвоем.
— Я лично подам рапорт! — орал есаул.
— Голова болит, — простонал Кожин. И, весь в крови, рухнул на колени.
Старший надзиратель его пристрелил.
6