Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу… Хватит обманывать самое себя.
Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке – свет в комнату пробивается из прихожей, – крепко прижав руками к груди ружье.
Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Я повторяю ее снова и снова.
Если кто–нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка – и все.
Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая – одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот – все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается. Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном–Два–заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.
Когда мы проезжали через какой–то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что–то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова – о пальто и всей моей истории.
Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее «моя настоящая мама».
Видно было, что он ее боготворит.
– У нее была ферма неподалеку от Пюже–Тенье. Вы бывали в этих местах?
Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький «рено», и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: «сомюа» и «берлие». На «берлие» возит товар в Германию один мой товарищ по приюту.
Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить.
И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его:
– Ле Гевен – бретонская фамилия?
– Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в «Двух сиротках», на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое–то имя.
Может, из газеты взяли или еще откуда…
– И вы так и не нашли свою родную мать?
– Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение – кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.
– А сейчас вы простили ее?
– Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом – я живу, правда ведь? Она все–таки дала мне главное–жизнь. И я доволен, что появился на свет.
Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. «Сомюа» ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон–Сент–Эспри, а завтра все будет закрыто.
– Ничего, успеем, – возразил Жан. – Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.
Прощаясь со мной на обочине около «тендерберда», он сказал:
– Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне–Два–заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон–Сент–Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?
– А в Париж вы разве не поедете?
– Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого–нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля.
Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?
Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. «В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится».
Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На спине у него синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Как дура стояла перед ним и молчала. Он покачал головой и, как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, погладил ладонью мою щеку. На ярком солнце он казался совсем смуглым.
– В половине одиннадцатого, идет? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во–первых, пойти в Авиньоне к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время – еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.
– Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне… Почему?
– Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас потрясающая кепка.
Я нахлобучила ее на голову.
Когда грузовик исчез из моих глаз где–то вдали, я приподняла своей забинтованной рукой козырек кепки и поклялась себе так или иначе покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном, а потом – пусть Бог будет мне свидетелем – я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Батистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю свою жизнь работать сверхурочно. Авиньон.
Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, начало длинной улицы, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14–го июля, образовали бесконечный пестрый туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь.
Разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах – немцы, англичане, американцы – всех можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем… Где я.
Матушка, куда я попала?
Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла имя хозяина гаража, что назвала по телефону молодая женщина из Аваллона–Два–заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: «Венсан Коты, концессионер «Форда», машины любых иностранных марок». Рядом находилась гостиница «Англетер», у подъезда которой какая–то парочка с таким трудом извлекала из своей спортивной машины чемоданы, что собака с обвислыми ушами прервала свою прогулку, чтобы полюбоваться этим зрелищем.