– Сегодня первый воскресный день сентября, – молвил Сантер.
И, взяв двумя пальцами вазу с гвоздикой, осторожно поставил ее па соседний стол, чтобы без малейших помех любоваться Асунсьон.
На молодой женщине было темно-фиолетовое платье с мягкими линиями, которое украшало пышное кружевное жабо. На груди с левой стороны сверкала бриллиантовая булавка. На безымянном пальце красовался миндалевидный оникс в тонкой платиновой оправе. И такой гармонией дышали тяжелая масса ее черных волос, видневшихся из-под огромной белой шляпы, ее чуть ли не по-монашески строгое платье, золотистого цвета лицо, тонкое кружевное жабо и драгоценности, что, глядя на нее, а вовсе не на озеро, над которым поднимался легкий туман, и не на парк в его изысканном наряде пастельных тонов, Сантер сказал:
– Сегодня первый воскресный день сентября…
Что за странное существо эта женщина, думал он, эта уроженка Сеговии с бесстрастным, немного усталым голосом, вера которой ничуть не уступала по силе суеверию, два года дожидалась она человека, проведя с ним всего каких-нибудь два часа, а после его трагического исчезновения не пролила ни единой слезинки! Какие мысли скрывал этот прекрасный, чуть низковатый и гладкий, словно стальной щит, лоб, придававший ее лицу выражение решимости и силы? На какой шаг могла толкнуть эту женщину отвага, таившаяся в строгой линии ее бровей и уголках губ? До чего могла довести ее любовь – или ненависть?
«Я люблю ее! Я люблю ее!» – в сотый раз повторял про себя Сантер. Он все готов был отдать ради того, чтобы сказать ей об этом, но ее загадочный взгляд вселял в него чувство неуверенности, лишал самообладания. Довольно было какого-нибудь вопроса или конкретного признания, чтобы – если Асунсьон не ожидала их – уничтожить столь драгоценные минуты близости, часы, проведенные ими наедине, чаще всего в полном молчании, когда Сантер мог думать, что сердце молодой женщины бьется в унисон с его собственным, когда он мог убаюкивать себя столь ласковой и столь жгучей надеждой. Поэтому всякий раз, как он собирался заговорить, его охватывало сомнение, и в конце концов он отказывался от своего намерения.
И вот теперь, после того, как он сказал «это первый воскресный день сентября» и Асунсьон подняла на него свои прекрасные глаза и озарила его доверчивой улыбкой, словно вернувшись к действительности из далекой мечты, которую он не потревожил, а, напротив, приблизил к реальной жизни, Сантер вдруг осмелел и, протянув над столом руку, коснулся руки молодой женщины.
– Ну как, – начал он, показывая на парк, погружавшийся в мирную ночную дрему, – неужели здесь хуже, чем на Бермудских островах?
Асунсьон опустила голову, и он подумал, что она, быть может, не хочет, чтобы ее глаза со всей откровенностью поведали ему о его победе. Крепко сжав руку молодой женщины, с пересохшим горлом, он мучительно стал подыскивать жалкие слова, которым надлежало найти верный путь к ее сердцу.
Но она сама заговорила:
– Как ужасно оставаться в неведении и не знать, жив Марсель или умер?
Помолчав немного, Сантер заметил ворчливым тоном: – Этот Воробейчик не внушает мне никакого доверия. Он так ничего и не обнаружил…
– Почем вы знаете? Не такой он человек, чтобы кричать о своих находках на всех перекрестках.
– Он до сих пор не знает, каким образом удалось похитить Марселя. Консьерж ничего не видел и…
– Жорж, вы же сами послали его в полицейский участок!
– …и лифт не работал. Вы можете себе представить, чтобы рыжий человек тащил Марселя на своих плечах по лестнице? А на улице? Как могли его не заметить на улице? Кто это может себе позволить свободно разгуливать по улице, пускай даже в полночь, с окровавленным телом на руках!
– Но, – молвила Асунсьон, – у подъезда или за домом его могла дожидаться машина!
Ногти ее судорожно впились в скатерть. Она взглянула Сантеру прямо в лицо, и он увидел в ее глазах отчаянную мольбу.
– Жорж, скажите мне, вы верите… вы думаете, что Марсель еще жив или?..