Выбрать главу

Утро. Воскресенье. Гремят колокола. Сам воздух города, казалось, трепещет от этого праздничного гула. Галерея Уффици. В огромное открытое окно льются серебряный свет и веселый перезвон курантов. Я брожу, зачарованный, по залам галереи. Гениальный Боттичелли, колдун Гойя, великий Леонардо, могучий Тициан, чарующий Рафаэль… Нет, нет сил, чтобы сразу охватить неохватное… Снова и снова я иду по музею. В одном из залов меня вдруг останавливает пристальный женский взгляд… «Изабелла Брандт» Рубенса. Задумчиво, внимательно взирает супруга Питера Пауля. Позади полтора десятка лет совместной жизни, полные встреч и разлук, радостей и разочарований, ожиданий. Она знает все о своем муже. И его силу, и его слабости. И круговерть придворной суеты, от которой не уйдешь. Она видела минуты его безысходной усталости и отчаяния от ощущения убегающих по-пустому дней жизни. Она чувствовала ход этой чудовищной машины государственности, одним из колесиков которой был ее великий и порою такой беспомощный муж… И вдруг я ощущаю на себе пронзительный, почти страшный по своей жестокой пронизывающей силе всезнания взгляд Изабеллы. Да, она знала… Она видела эти залитые сургучом пакеты, сердцем ощущала ненависть ко всем этим письмам, к долгим-долгим поездкам супруга… Как она боялась, как ждала его одинокими ночами! Охала и мучительно думала. Зачем все эти метания по странам Европы ее мужу — великому живописцу? Почему он не с ней, не с детьми, не со своими полотнами? Все-все видела госпожа Рубенс. Все … Портрет написан в том же 1625 году, но ведал ли Рубенс, что зловещая чума унесет его Изабеллу?

Нет, никто не мог предугадать столь раннюю гибель этой цветущей женщины.

Прошло два года после посещения Уффици, а я никак не могу забыть именно этот шедевр кисти Рубенса. Именно портрет. Я зрительно уже не могу восстановить всю феерию его огромных холстов, висящих в том же зале. Нет, не колоссальные картины остались в памяти. Глаза, всевидящие, всезнающие глаза Изабеллы Брандт остались со мною навсегда. Умолкли колокола Флоренции. Я брел по гулкой мостовой пьяцца Синьории и думал о магии искусства, берущей в плен тебя всего без остатка. Много, много чудес я видел в этом древнем городе, но два художника владели мною неотступно. Микеланджело и Боттичелли. Они были сыновьями этого города, этого воздуха, и мне казалось порою, что сами их великие души бродят где-то рядом… И только во Флоренции я понял до самого дна всю трагедию одиночества Леонардо — сына Тосканы, проблуждавшего почти всю свою жизнь по чужим дворам и оставившего так обидно мало картин своему любимому и такому далекому от дорог его странствий городу, не понявшему до конца его гений.

Музеи, картинные галереи, памятники старины, бесценные сокровища прекрасного. Что бы делали люди, как бы стали они бедны, если представить себе хоть на миг, что человечество лишилось бы Лувра или Эрмитажа, Ватикана или Дрезденской галереи, Уффици или Третьяковки?

Поклонение Волхвов. Фрагмент.

И снова я гляжу сегодня на «Камеристку» и словно ощущаю ее время. Вижу длинные гулкие анфилады дворца и пыльные скрипучие витые лестницы. До меня доносится приторный и горький аромат старинных духов. Я чувствую восторг весенних сумерек и тенистую прохладу дворцового парка. Слышу шорох поспешных шагов, поцелуи. До моего слуха долетают звон шпаг и стоны тайно убитых. Скрипят ржавые петли тяжелых дверей. Отсчитывают минуты старые куранты. Горланит песню пьяная ватага наемников… Летит, летит над Фландрией безудержное веселье кермессы — праздника, в котором душа народа, выстрадавшего под иноземным игом эти часы радости. За всем этим неописуемое, неповторимое, ускользающее и все же остающееся навечно в памяти время.

Неспешно скользит по холсту кисть Рубенса, нанося последние, еле ощутимые, легкие мазки, напоенные драгоценным лаком, и эти прощальные касания придают чарующую трепетность портрету, а ведь портрет — это бездна, в которой все сложные, еле уловимые грани самой жизни. И главное, человек!

Гуманизм… Вот черта истинного гения, и Рубенс обладал этим свойством в полной мере. И никакая гонка за призрачной властью, никакие битвы за богатство, которое в конечном счете тоже эфемерно перед лицом смерти, — ничто не вытравило из него любовь к жизни, к человеку. И это святое и доброе чувство выражено в «Камеристке». Он нашел в ней человека, юного и мудрого, заблуждающегося и убежденного, прекрасного и изуродованного условностями придворного существования, и все же человека.

Маленькая камеристка инфанты… Ведь она не всю жизнь провела в душных покоях дворца. Она чувствовала и запах взмыленных после бешеной скачки коней и вдыхала аромат цветущих полей Фландрии, она ощущала ласку нежного ветра и видела, как льется кровь, расползаясь темным пятном на белоснежном кружеве. В ее глазах не зря отсверкивает иногда блеск стальных клинков. Она уже не раз ощущала пряную близость опасности. Смерть? Она не так жутка, как страшен поток ежечасной лжи, лести, который, кажется, затопил до самых люстр залы дворца, и в этом мутноватом аквариуме плавают зловещие рыбы — придворные в яркой чешуе регалий и нарядов, неспешно поводя диковинными перьями-плавниками, показывая иногда острые, как стилеты, зубы ярости, гнева, ненависти. Здесь в роскошных покоях бушуют рыбьи страсти. Тут властвует страх! Крепки каменные мешки темниц. Неотвратим яд измены. Грозен гнев владык. Интриги, старые счеты вельмож, гнусное казнокрадство. Как все это далеко от жизни, бурлящей за стенами дворца! Как бесконечно чуждо это жизни доброго народа Фландрии…

Поклонение Волхвов. Фрагмент.

Художник вытер кисти. Вечерело. За высокими окнами мастерской загорался закат. Глубокие синие тени неслышно прокрались в студию. Мастер взглянул на картину и модель. Два человека глядели на него. Две сестры. Одна, смертная, вздохнула и, присев в глубоком реверансе, исчезла. Вторая осталась с Рубенсом навсегда. Пройдет полтора десятка лет, и великий художник, оплакиваемый Фландрией, покинет грешную землю. А еще через несколько месяцев красавица Елена Фоурмен принесет, уже после его кончины, последнюю дочь, Констанцию Альбертину.

Рубенс оставил людям бесценный дар — сотни своих картин. И среди них портрет маленькой камеристки инфанты Изабеллы. Крохотное зеркало, отразившее огромный мир.

Ленинград… Декабрь. Золотой шпиль Петропавловки. Черное кружево деревьев. Свинцовая Нева. Портал Эрмитажа. Ступени, ступени. Шелест тысяч шагов. Бесконечная анфилада залов. Бесчисленные полотна, скульптуры и, наконец, Рубенс.

«Камеристка». Из оливкового омута фона выступает бледно-розовая жемчужина лика придворной, словно вставленного в белоснежную алебастровую оправу жабо.

Бегут по лицу перламутровые блики, отмечая переходы формы, нежные, трепетные.

Кисть покорна гению Рубенса. Она то кладет широкий мазок, намечая черный тон платья, то метко определяет каплю жемчужной серьги, то точно, как острейшая игла, ставит сверкающие блики на темных зрачках, то, почти неощутимо касаясь поверхности доски, чертит волнистые завитки шелковистых рыже-русых волос прически, то спокойно и широко прописывает фон. Кисть мастера, вновь превратившись в тончайшую иглу, рисует еле заметные черточки ресниц. Тысячи касаний. И ни одного похожего. Как в мире нет ни одного абсолютно схожего листа дерева, так у Рубенса нет ни одного прикосновения, нет ни одного мазка, близкого друг другу. Мастер пишет, как поет птица, вдохновенно, без нот. Так в величайшем напряжении всех сил, всего умения родился этот шедевр. Единственный. Первичный. Неповторимый.

Много, много воды утекло после того дивного и славного для Рубенса 1625 года, года рождения «Камеристки». Только историки помнят имя инфанты Изабеллы — хозяйки юной придворной, но миллионы людей, посещающие Эрмитаж, приезжающие на берег Невы, чтобы встретиться с прекрасным, всегда будут потрясены встречей с «Камеристкой». Они смотрят в прозрачные бездны ее глаз и мгновенно переносятся в тот нелегкий XVII век и чувствуют время, в котором жил и творил мастер.

Венера у зеркала.