Но и этот холст прекрасен. С каким артистизмом написана каждая его пядь! Кисть безошибочно обозначает пышную прическу дамы, ее милые глаза со взглядом бесконечно живым и как бы вопрошающим, ее тонкий нос, коралловые пухлые губы, мягкую линию шеи, прекрасно обрамленную меховой накидкой, кружева красного бархатного платья. Все показывает нам виртуозность кисти, сочную и правдивую палитру.
Отличие любого портрета Ореста Кипренского — обостренное ощущение достоинства человека, которого он изображает. И дело не в том, насколько красива и очаровательна модель, а, пожалуй, в том, что художник почти не писал людей недалеких, неумных, неприятных.
Мастер создавал свои портреты от всего сердца, делался пристрастен к своим моделям, и это его горячее чувство художника, преклоняющегося перед величием Человека, отличает все его лучшие произведения.
В «Портрете О. А. Рюминой» видно, что Кипренский одолел школу Ван Дейка (он не зря много копировал его в молодости), и теперь в этой картине мы зрим живопись, равную ему по благородству колорита, изумительному рисунку и той тонкости вал еров, которыми пронизан весь холст.
Глядя на картины Кипренского, вспоминаешь строки В. А. Жуковского:
«И для меня в то время было жизнь и поэзия одно».
Действительно, Орест Кипренский старался «как жить, так и писать».
Александр Бенуа, обычно крайне тонко чувствовавший искусство, мне думается, был неточен, сказав:
«Кипренский был натурой сентиментальной, склонной к романтическим порывам… скорее влюбленный во внешнюю прелесть, нежели вникающий в глубь явлений».
Эти слова написаны в 1901 году.
Мы славим ныне Ореста Кипренского, нисколько не сентиментального, а поистине объемно, поэтически мыслящего мастера, проникавшего в своих лучших полотнах в самую глубь человеческой психологии и давшего мировому искусству шедевры непреходящей ценности; в этом смысле ранние холсты Кипренского — эти небольшие по размеру портреты — вырастают до грандиозной по охвату и пониманию галереи современников: от пытливого и сокровенного «Мальчика Челищева», одного из лучших детских портретов мирового искусства, до вдохновенного и объятого всеми заботами своего времени гениального Пушкина…
Причины и следствия, сломавшие ясное, пристрастное, полное жизнелюбия мировидение Кипренского, лежали во многих больших и малых препонах, которые, как ни странно, возникали на пути его творчества.
Вот документы, рисующие нам теневые стороны жизни государства российского той эпохи.
Давно уже стали нарицательными имя Булгарина и его «трудолюбивой» «Северной пчелы». Кипренский не избежал касания с этим литератором, совмещавшим вместе с занятием беллетристикой сотрудничество с Третьим отделением.
Вот что он писал о портретах мастера:
«Нельзя не восхищаться трудами О. А. Кипренского, нельзя не порадоваться, что мы имеем художника такой силы, нельзя не погрустить, что он занимается одними портретами».
И далее: «О. А. Кипренский, доставив наслаждение любителям художеств, заставил их желать, чтобы он произвел что-нибудь историческое, достойное своей кисти».
«Что-нибудь историческое»…
Нетрудно представить, какой сюжет предложит автор романа «Иван Выжигин» Фаддей Булгарин портретисту Кипренскому.
Но, думается, суть была не в этом.
Дело в том, что, пожалуй, ничего более исторического и значительного, чем человек, нет.
Поэтому именно портрет — истинный, глубокий, реалистический, пусть окрашенный романтическим гением автора, — и есть вершина искусства, ничуть не меньшая, чем иная академическая или ложноклассическая махина, облеченная в многопудовую золотую раму.
Портрет О. А. Рюминой.
Трудно понять, чего больше у Булгарина: ханжества, лицемерия, фарисейства или подлости?
Зачем требовать от соловья, чтобы он пел басом?
Ведь подобные рецензии действовали угнетающе на художника, знавшего отлично цену редактору «Северной пчелы».
Но вот десятилетием позже публикации Булгарина возникает в 1836 году другая статья, подписанная Сенковским.
В ней на страницах «Библиотеки для чтения» автор критикует два портрета Кипренского.
«Говорить ли здесь, — пишет Сенковский, — о двух портретах Кипренского? Это скорее… две картины частного рода. Вы спросите, какого же частного рода? Мы скажем: гнилого».
Самое зловещее то, что в момент публикации художник был уже мертв. И кляуза была как бы эпитафией журналиста на свежую могилу русского гениального живописца.
Что касается Сенковского, чему здесь удивляться, ибо в свое время автор нашел, что замечательные творения молодого Гоголя «пахли дегтем».
Но смысл развития истории культуры и искусства в том, что булгарины и сенковские «занимают свою полочку», а Пушкин и Гоголь, Кипренский и Александр Иванов стали гордостью России, невзирая на хулу недругов.
Так, только чуть-чуть приоткрыв биографию Кипренского, начинаешь понимать, под каким постоянным пристальным вниманием находился художник.
И чем более неординарным и не подходящим под банальные мерки являлся людям его дар, чем самостоятельнее и оригинальнее чувствовал он, видел и писал, тем прохладнее и равнодушнее делались официальные круги.
Невольно приходит на память вся неприглядная история отношений Брюллова с Академией и двором. Да разве одного лишь Брюллова, когда буквально рядом мы видим Александра Иванова…
Покинув Петербург, серое небо, булгариных, казенную скуку, Кипренский бросил у берегов Невы неверных почитателей, малую горстку друзей и не оставил ни одного любящего женского сердца. Он бежал в Италию, где надеялся найти тепло, синий небосвод, рассеять тоску и, прогнав хандру, взяться за работу.
Таковы были мечты Кипренского.
Но жизнь смела все эти непрочные расчеты.
На первых порах (пока были какие-то деньги) вечный Рим, видавший много странников, улыбнулся художнику.
Но что ни день, все яснее обозначалась коварная истина: он был полузабыт, все успехи молодости далеки, нужно было вновь блеснуть силой своей кисти, мощью таланта.
А вот силы-то уже и не было.
Пожалуй, самое страшное в судьбе любого большого художника — пережить сознание разочарования собственным даром, когда, несмотря на еще далеко не преклонные годы, палитра становится тусклой, кисть теряет свою единственную остроту, и, что поистине жутко, видеть самому предельно четко и обнаженно свои вялые картины — переспелые либо недозрелые плоды горьких жизненных замет, разбитых либо неосуществленных желаний.
Это чувство перерастает в болезнь, если живописец знал ранее, что такое триумф, когда каждый почитал за счастье побывать у него в студии.
Тогда на вернисажах у холстов мастера царила праздничная суета и толчея, а многочисленные друзья и недруги, словно забыв о тщете мирской, спешили заключить художника в объятия, поздравить его с победой.
Да, в 1828 году, прибыв в Рим и понадеявшись на свой талант, он с ужасом обнаружил однажды, что его гладкие, зализанные, тщательно отлакированные работы, несмотря на уйму труда и тщания, лишь бледные тени былых его картин, в которых била ключом сама жизнь.
Тогда на родине, в годы успеха, добытого годами учения и беспрерывного труда, разве мог он представить, что наступит миг, когда толпа почитателей, некогда носившая его на руках, вдруг отвернется и справедливо отшатнется от его полотен?
Именно в Италии Кипренский понял, что произошло непоправимое.
Здесь, на чужбине, несмотря на ласковое солнце и добрых старых знакомых, как никогда остро он ощутил: былого не вернешь.
Никакая виртуозность, никакие кюнстштюки, замысловатые жанры не заменят самого простого и самого сложного: святого чувства прелести бытия, ощущения свежести, трепетности, неповторимости данного тебе природой мига, когда, осененный вдохновением, ты способен как бы остановить, запечатлеть на холсте это великое единственное диво — жизнь!