Выбрать главу

Эти горькие слова замечательного русского писателя Ивана Бунина, оказавшегося в эмиграции, мог повторить Малявин.

Крестьянка, закрывающая свиткой рот.

А ведь казалось, что новая Россия хорошо приняла живописца. Вот воспоминания современника о первой выставке картин Малявина в Рязани, открытой в феврале 1919 года:

«Такой выставки никогда не видала Рязань…» Большая, сильная выставка. На заводах, в депо железных дорог кликнули клич:

«На выставку!»

На базарах, постоялых дворах, среди крестьян ходили агитаторы: «На выставку!»

И было это необыкновенно. Но было именно так. Еще гремели выстрелы, голод давал о себе знать резко и властно, белогвардейцы устраивали заговоры, иностранные интервенты двигались к центру, чтобы задушить только что родившуюся социалистическую республику. Все было пронизано борьбой. И вдруг выставка.

Но разве эта выставка не была частью той же борьбы? «Искусство в массы!», «Искусство миллионам!» — разве в этом не было нового, разве это не хоронило прошлое?

— Идемте, идемте, — зовет Малявин и тащит меня за руку в зал. Я вхожу. Рабочие, крестьяне, солдаты — их много, они заполняют комнату. — Смотрите, — говорит он. Я оглядываюсь по его зову и вижу: около портрета старухи — группа женщин.

— Я говорил вам, позовите крестьянок, работниц, и они скажут: «Малявин — наш», — шепчет мне Малявин».

Казалось, что же более? Признание, полное, народное… Но в истории искусства и в судьбах отдельных художников бывают сложности, которые не опишешь…

И вот Малявин на чужбине.

Его замечательные картины разбросаны по всему свету, его архив погиб, и мы не узнаем подробностей о его жизни.

В любопытной книге Б. Н. Александровского «Из пережитого в чужих краях» мы узнаем всего лишь одну страничку, касающуюся жизни Малявина:

«Вне родной земли, родных людей и родной природы увял талант еще одного большого русского художника, который в первые годы нынешнего века взбудоражил своим молодым задором и смелостью всю художественную Москву. Это — Малявин…

Крестьянка в красном платье.

После Октябрьской революции он некоторое время жил в Швеции. Его «русские бабы» изредка появлялись на парижских выставках и в витринах парижских художественных магазинов, но от прежнего Малявина в них не осталось почти ничего.

Малявин зарубежный завял, как завяли и многие другие его собратья.

Шаляпин как-то обмолвился следующими крылатыми словами о Малявине:

— Малюет он и сейчас неплохо, да только все его сарафаны полиняли, а бабы сделались какими-то тощими, с постными лицами… Видно, его сможет освежить только воздух родных полей, и больше ничто.

Живопись каждого крупного художника — сама по себе очень опасный свидетель. Она прежде, чем морщины на лице или седеющие виски, способна показать любому внимательному зрителю постарение души автора.

Сам мастер может очень молодо выглядеть, но, стоит ему погрешить против музы и забыть святые каноны высокого искусства, немедля его картина вдруг обнаружит либо вялый рисунок, либо тривиальный колорит или заезженный сюжет.

Такова плата за измену натуре, труду, строгой взыскательности. И, чем выше дарование, чем более могуч изначальный талант живописца, тем явственней голос полотен повествует о его взлетах и падениях…

Эти горькие размышления невольно приходят к зрителю, рассматривающему репродукции с картин Малявина, созданных в годы эмиграции.

В них можно найти порою признаки некогда роскошного колорита, широкой, размашистой кисти, обладавшей редкостным даром — одним, другим мазком рассказать многое…

Но с годами все это великолепие органического видения мира поблекло. Малявин, потеряв почву, утратив Родину, не смог приладить свое дарование к европейским рамкам.

Его полотна становятся вялыми, краски блекнут, острота рисунка исчезает. Так картины молча рассказывают о раннем одряхлении души художника, утратившего Отчизну…

Мы глядим на немногие репродукции работ Малявина, написанных в пору скитаний, и с горечью не можем не согласиться с оценкой Шаляпина.

Не тот стал Малявин.

Вялая форма, дробность цвета, погасший колорит. Порою только сюжет помогает узнать кисть художника.

Да и сам Малявин признавался со вздохом:

«Вне Родины нет искусства».

Вот последний штрих из трагической жизни Малявина. Он не требует комментариев:

«… В момент внезапного наступления немцев в 1940 году на Бельгию Ф. А. Малявин находился в Брюсселе, где писал портрет какого-то высокопоставленного лица.

Так как он не знал другого языка, кроме русского, он был схвачен германцами и обвинен в шпионаже.

Спасся он только тем, что командующий отрядом сам был художником… Ф. А. был отпущен.

Ему пришлось идти пешком через всю Бельгию и Францию, и только после долгих мытарств, больной, к концу июля добрался он до Ниццы. Художник из Брюсселя возвратился совершенно истощенный, желтый от разлившейся желчи, слег, потом отправлен был в клинику, откуда уже не вернулся».

Заказы и успех сопутствовали Ф. А. Малявину в его жизни за границей далеко не все время. В последние, предвоенные годы он жил, по-видимому, очень скромно, если в преклонном возрасте, семидесятилетним стариком, один поехал в незнакомую страну для написания заказного портрета.

Известно также, что дочь Ф. А. Малявина для покрытия расходов на похороны отца продала за бесценок пятьдесят полотен торговцу картинами из Страсбурга.

Так драматична и сложна была судьба Малявина.

МИХАИЛ НЕСТЕРОВ

Май 1890 года. В абрамцевский дом Мамонтовых вошла весна. У окна — двое. Один высокий, прямой, сдержанный — Михаил Нестеров. Другой поменьше ростом, худощавый, подвижный — Михаил Врубель.

Два Михаила, два художника…

— Вот уже месяц, как работаю над «Демоном», ничего не получается, — горячо, взволнованно проговорил Врубель, — пишется все на то. Мечусь и мучаюсь между работой и порывами к кубку жизни.

Ветер открыл окно, с улицы пахнуло прохладой и свежестью.

— Задумал я отразить нашу национальную русскую ноту, — продолжал Врубель, — красивую, могучую и… немного печальную.

На Нестерова глядели странные прозрачные глаза. Быстрые, почти судорожные движения рук только подтверждали чрезвычайную нервность творца «Демона».

Врубель оперся о подоконник и зябко поежился.

— Мою искренность, — сказал он, — мое стремление к передаче страстных духовных движений, к экспрессии принимают за парадокс, и иногда я сам чувствую, увы, что почти ничего еще не сделал.

— Михаил Александрович, — неторопливо промолвил Нестеров, — настоящие художники: Илья Репин, Виктор Васнецов, Валентин Серов — все любят, ценят ваши творения, ждут многого, очень многого.

— Легко, Михаил Васильевич, все это говорить, — взорвался Врубель, — хорошо, когда у вас уже есть «Варфоломей»!

— Дорогой мой, — ответил Нестеров, — если бы вы знали, какие адовы муки я принял, написав «Варфоломея». Меня ругают и сегодня. Ведь совсем недавно говорили, что я сумасшедший. Это мне сказала простодушная и милая барышня.

Он одернул строгий черный сюртук.

— В Петербурге, в Москве слушал я больше неприятностей о «Варфоломее», чем доброго. Скажу главное: берегите свой огромный талант! Думаю и верю, что он победит все препоны.

Кто мог предсказать в тот светлый майский день, что Михаилу Врубелю осталось творить всего каких-нибудь полтора десятка лет? Но все же успеет он за этот короткий срок создать картины, поражающие поэзией, страстным полетом фантазии, стремлением постичь мир, неведомый человеку, которые поистине станут драгоценными жемчужинами русской школы живописи. Он не вынес перепадов непризнания и внезапной славы, лет бедности.