Выбрать главу

Однако, если это так, то с точки зрения меметики остается не проясненной одна важная проблема: почему сами религии, прежде всего авраамические, закрепляют в себе черты, провоцирующие такой специфический тип движений ревитализации, как милленаристские? Следует ли вслед за упомянутыми мной именитыми антропологами признать, что милленаристские движения лишь своеобразный способ решать чисто человеческие (т. е. социальные) задачи? Я предлагаю иное объяснение, которое, как и следовало ожидать, связано с противоположностью интересов человека и мема.

Борьба с «культурным загрязнением»

Согласно взглядам упомянутых исследователей, в результате милленаристского движения рождается новое общество, лучше приспособленное к нуждам его членов. Однако даже в случае с милленаристскими движениями XX века это далеко от истины: Пляска духов закончилась подавлением восстания войсками, индейцы были переселены в резервацию. А если взять в качестве примера раскол, мы увидим, что общины, созданные старообрядцами или хлыстами, довольно долгое время оставались маргинальными. При этом предлагаемая ими «новая» культура часто представляла собой надежно законсервированные и анахронистичные образцы культуры старой, характерной для XVII века: и стиль одежды, и образ жизни, и, конечно же, сами религиозные представления в большинстве своем сохраняли черты архаики. Некоторые старообрядческие общины отгораживались от мира настолько, что до сих пор их адепты не пользуются телевизором и Интернетом, — т. е. добились той закрытости, о которой я говорил в восьмой главе. Как связать это с представлениями о том, что милленаристские движения (как частный случай движений ревитализации) повышают адаптивность своих адептов?

Милленаризм не всегда становился знаменем той части общества, что жаждала прогрессивных перемен, — пример западноевропейской Реформации, которая во многом действительно стала выражением чаяний нарождающейся буржуазии, старавшейся высвободиться из пут утративших актуальность феодальных отношений, был спроецирован марксистами на другие милленаристские движения. Между тем раскол, представляющий собой прекрасный образец милленаристского движения, невозможно трактовать как форму, в которую вылилась жажда социального и научно-технического прогресса — прежде всего потому, что это движение объединило как раз тех, кто прогресс отвергал. При этом все формальные декорации налицо: Россия XVII века стояла перед необходимостью радикальных реформ, и всплеск эсхатологических ожиданий был во многом вызван борьбой между прогрессивно настроенной частью общества и теми, кто старался удержать традиционные устои. Милленаризм не может быть формой двух противонаправленных движений. Если форма так равнодушна к содержанию, не правильнее ли будет считать ее «эгоистичной», преследующей собственные цели, которые могут быть достигнуты через общественное движение?

Я не упомянул еще один интересный аспект логики милленаризма, который отмечает большинство исследователей. Милленаристские движения, как правило, чрезвычайно агрессивны по отношению к чужеземной культуре. Это не кажется удивительным, если брать лишь наиболее поздние движения, имевшие место в XIX–XX веках и носившие выраженный антиколониальный характер — нелюбовь к культуре белых означает ненависть к самим белым колонизаторам, и именно так трактуется это явление в этнографической литературе.

Однако такой подход мешает выявить закономерности, общие для всех милленаристских движений. Если мы попытаемся сравнить с культами карго, бурханизмом или Пляской духов три великих движения XVI–XVII веков, то увидим, что и они демонстрируют ту же приверженность к своей, исконной культуре и неприязнь к новым, обычно иностранным культурным элементам — будь то лексические заимствования, стиль одежды или формы политического устройства. При этом трактовать эту особенность как реакцию на национальное угнетение можно лишь в случае с саббатианством и отдельными течениями Реформации, где к религиозным мотивам конфликта примешивались еще и национальные (как в Нидерландах или, в меньшей степени, в Германии), — однако мы не сможем объяснить, почему такую антипатию к чужеземной культуре проявляют, например, старообрядцы. Московское царство середины XVII века было русским государством, и чувствовать себя национально ущемленными большинство русских просто не имело оснований; при этом критике культурных заимствований из Европы в старообрядческой публицистике уделено как-то уж слишком много внимания: осуждение немецкой одежды, курения табака или бритья бороды занимает едва ли не больше места, чем возмущение разложением церкви или тем паче социальной несправедливостью. Более глубокое объяснение антипатии к иностранной культуре дает Уорсли: по его мнению, это реакция на аккультурацию и связана она с развитием национального самосознания — мечтая о возвращении мифического золотого века, обращаясь к общим предкам и коллективно протестуя против иностранных заимствований, аборигены впервые почувствовали себя единым народом. И все же и это объяснение не кажется удовлетворительным: мы не можем связывать эту особенность милленаристских движений с процессом формирования наций, поскольку нация — гораздо более молодое явление, чем сами милленаристские движения.