– Я одной ногой в могиле стою, а умирающим всё прощается. Настрадался за свою жизнь, намучился. Думаешь, если я один жил – мёд ложками хлебал? Нет, горюшко я хлебал, и так и не расхлебал. Во мне же живого места не осталось: у меня и сердце никуда не гоже, и желудок, и зубов нет, и рука не работает, того гляди нога совсем откажет, – голос его сделался совсем плаксивым и в мутных глазах заблестели настоящие слёзы, но они вызывали не сочувствие, а отвращение. – Намучился я, – канючил он. – Врагу своему не желаю такую житуху. Всё прошло, ничего не вернёшь. Легко ли, думаешь, вот так, в конце, остаться ни с чем. Стоять перед могилой, а позади – пустота. Душа переворачивается, как подумаешь, что ни одна собака на могилу не придёт, добрым словом не помянет. Эх, горькая моя жизнь. Слушай, у тебя выпить не найдётся… за горемычную судьбу мою? – спросил вдруг он совсем по-другому, не плаксиво, а как-то по-деловому обыденно и как будто вскользь, но так реально прозвучал его голос, что прочее показалось фальшивой нотой, и Сергей даже удивился такой мгновенной перемене тона и ответил резко, с неприязнью:
– Я не пью и ничего у себя не держу, кроме чаю.
– Правильно, сынок. Она до добра не доводит. Ты молод, жизнь у тебя только начинается, а я – с горя, у меня в душе – одна чёрная ночь. Так я у тебя останусь?
Сын сурово молчал, уставившись глазами в стол, и он уточнил:
– Пока ненадолго. У меня же никаких средств. Меня как парализовало, в больнице лежал, а вышел – и однорукому некуда приткнуться. Кому я такой нужен. Разве только вот, думаю, сын приютит. Не выгонит же, как собаку на улицу? Мне всего-то и надо, что уголок, – он вопросительно остановился на лице Сергея.
– Спать будешь на раскладушке… И чтобы о вине забыл, – отрезал молодой человек, не отрывая взгляда от поверхности стола, как будто там было невесть что интересное.
Хотелось бы ему сейчас торжествующе выгнать взашей названного родителя из дома в отместку за всё, что он сделал для них, но что-то оказалось сильнее желания мстить, добродетель взяла верх, былые обиды отодвинулись на второй план, скрылись за туманом прошлых лет. В данный момент перед ним сидел жалкий больной мужичонка в старой потрёпаной одежде, инвалид без родных, без собственного о угла, которому на старости просто оказалось некуда деться. И что-то дрогнуло в Сергее, обожгло душу обидой за сидящего перед ним человека, за всю его беспутную жизнь, болью прорезала неискушенное сердце от фальшивой слезливости в глазах, от плаксивого артистически наигранного тона. Этот человек даже сейчас, стоя у разбитого корыта, продолжал не жить, а играть несчастного горемыку, обездоленного неказистой судьбой. По его понятиям именно он выступал в роли жертвы, а все прочие оказались преуспевающими счастливцами, вовремя не помогшими ему встать на путь истинный, равнодушно закрывающими глаза на его тяготы.
Сергей видел, что этот человек всю жизнь прожил слепцом, вывернув наизнанку всё, что только можно было вывернуть, и обвинял в этом теперь других. Кошмарные противоречия раздирали душу молодого человека, и чем дольше он смотрел на отца и слушал его, тем больше и больше перемешивались в нём отвращение и жалость, презрение и обида, ненависть и боль. Он не знал ещё, как поступить с отцом дальше, но оставив его у себя, решил: будущее покажет.
Глава 2
Сергею Торбееву пришлось в детстве трудно. Мать одна воспитывала двух детей, была болезненна и едва сводила концы с концами. Но, несмотря на затруднительное материальное положение, Сергей поступил учиться в институт, его тянуло к знаниям, к высшим духовным материям, мечталось о работе творческой и никак не хотелось поставить на личных духовных запросах точку, ограничившись работой слесаря или шофёра, как предлагала мать.