«Стоит лишь небольшим усилием воли усыпить толпу. Все остальное не представляет большого труда», — ответил Патрульный и сделал шаг к костру.
Его остановил взгляд Еретика: осмысленный, мудрый и одновременно печальный.
«Не надо, чужеземец. Это будет только новое чудо, новая радость церковникам. Они сразу же начнут утверждать, что меня спас сам дьявол. Спасение получится сверхъестественным, а для меня это неприемлемо».
Он говорил что-то еще, но, пораженный отказом, Патрульный уже только подсознательно фиксировал мысли землянина.
«Их и так было слишком много — чудес, выдуманных церковниками. Я прошел свой путь, и это его логический конец. Я всегда предвидел, что дело кончится костром. Помнишь, я писал в своей книге…»
Пламя вдруг выплеснулось высоко и сильно. Патрульный, казалось, почувствовал, как острый всплеск чужой боли пронзил и его тело, затуманил сознание. Толпа заволновалась, стала тесниться поближе к костру. Кто-то пронзительно закричал:
— Огня, еще огня!..
«Что же это делается?! — гневно подумал Патрульный. — Что за страшный и алогичный мир? Нет, я все же наведу здесь порядок…»
Он напряг волю, чтобы одним ударом парализовать ограниченную психику людей, бросить их в глубоки» сон. И опять в последнее мгновение его остановила вспышка мысли философа: «Пусть будет так! Ибо им нужна жертва. Именно жертва, а не чудо. И если потом хотя бы один из этой бесноватой толпы задумается: «А за что все-таки сожгли Еретика из Нолы?» — уже это станет моей победой. А ты… Ты прости меня, чужеземец…»
Порыв ветра швырнул пламя вверх, сорвал с головы Еретика колпак шута. Огонь, казалось, взметнулся к самому небу.
За город Патрульный отправился пешком. Он шел, а ветер этой непонятной планеты успокаивал его, ласкал лицо, нашептывал: «Да, они сейчас убоги и темны. Но зато они молоды духом, революционным духом». Он так ни разу и не оглянулся на Рим, не глянул ни на одну из красот Вечного города.
В кабине Корабля Патрульный долго размышлял, листал книги земного философа. Потом наконец сформулировал мучившую его мысль и несколько раз повторил ее про себя, как бы испытывая на прочность: «Увы, у каждого мира своя логика. И чего стоит в данном случае наш галактический рационализм? Чего он стоит в сравнении с самопожертвованием Еретика, его мудростью?»
Патрульный достал из складок одежды кристалл видеофонозаписи казни Еретика, бережно положил его на пульт и проворчал, обращаясь к Кораблю:
— Сохрани. Пусть посмотрят потом будущие Патрульные на последних циклах учебы… Пусть узнают…
Перед тем как включить двигатели Корабля, он еще раз взглянул на корявые деревца по-весеннему голой опушки, на кристалл видеофонозаписи и невольно вздрогнул — ему показалось, что преломленный луч солнца вспыхнул в кристалле буйным всепоглощающим огнем.
СЕНТЯБРЬ — ЭТО НАВСЕГДА
«И пришел к тебе бог Солнца, и дал в жены дочь свою, а за что — тебе, раб недостойный, никогда не понять…»
Озорной лучик проколол желтизну листьев, коснулся лица. На ветвях, заглядывающих в распахнутое окно, светились другие лучики-паутинки. Они сонно двигались по саду, залетали в комнату. Да, седеет лето… Бартошин любил эту старую грушу. Что за сорт! В самом деле красавица — «лесная красавица». Плоды огромные, сочные… В ту далекую осень они, студенты, отъедались после войны хлебом и грушами. Хлеба понемножку, а груш — сколько душа желает — душистых, слаще меда. Наверно, потому губы Марии были такими сладкими. Слаще меда… А в самом деле — за что? За что бог Солнца дал ему, демобилизованному лопоухому сержанту, Марию?
Иван Никитич опять повторил в памяти шутливую молитву, которую с надрывом прочитал на их свадьбе Костя Линев, и улыбнулся. Костя тоже приударял за Марией. Но пока Линев носился с очередной идеей преобразования истории как науки, они в сентябре тихо-мирно поженились.
На свадьбе их было пятеро. С Кривого Рога приехала мать Марии, привезла два куска сала. С мировой скорбью на лице заявился Костя, но, выпив полбутылки «Степных цветов», подобрел душой и даже сочинил молитву, смешав в ней все мифы и верования народов мира. Катя, подружка Марии, сидела тихая, как мышь, испуганно поглядывала то на его ордена и медали, то на Марию, что-то представляла себе — из «семейной жизни» — и тут же заливалась мучительной краской стыда. Теща была усталая с дороги, но в общем довольная выбором дочери и поэтому умиротворенная. Она подолгу снимала кожуру с картошки, а сала брала самые тоненькие кусочки. При этом ее корявые пальцы напрягались. Спустя минуту-другую кусочек непонятно каким образом возвращался на тарелку обратно… Ближе к вечеру Катя вдруг пискнула «горько!». Он так охотно потянулся к Марии, что звякнули ордена. Катю опять бросило в жар, а мать заулыбалась. Губы жены таяли под его напористыми губами, и бывшего разведчика даже качнуло — поплыл под ногами затоптанный пол, сдвинулись стены старенького общежития…
Бартошин покачал головой: тридцать лет прошло с той осени, а не забылось, нет.
— Слушай, Мария, — сказал он, — а почему бог Солнца? Ну, Костя, помнишь тогда… Он тебя дочерью Солнца назвал.
— Какой еще Костя? — удивилась жена.
— Когда женились. На свадьбе.
— А ты и забыл?!
В голосе жены прозвучала укоризна, а глаза наоборот — заулыбались.
— Я же не всегда такая была. Понял?
— К чему это ты?
Она подошла, сняла косынку.
— Золотая ты моя, — прошептал Иван Никитич, глядя на седые волосы жены. Как он мог забыть?! Конечно же, дочь Солнца, золотоголовая Мария, которой в пятидесятые годы любовался весь их пединститут. У Марии-младшей, родившейся в пятьдесят третьем, волосы пошли в него — русые. Мария шутила тогда: «Ты мне всю породу испортил».
Он виновато привлек жену к себе.
Как быстро ушла молодость! И как безжалостно обирает она людей, уходя от них. Цвет волос и блеск глаз, тайную прохладу кожи и упругость губ… Все забирает. Все дары свои. Справедливо ли это? Иван Никитич вздохнул. Может, и справедливо. Потому что осень жизни приносит свои дары. Прежде всего — ясность ума и понимание, что суета есть суета, как ее ни назови.
Хлопнула калитка. На пороге веранды мелькнуло цветастое платье Мироновны.
Соседка зашла к Бартошиным как бы денег занять. На самом деле хотелось, конечно, другого. Посмотреть. На двор, на дом соседский, на Никитича, на Марию его. Странная она… Всю жизнь возле швейной машинки просидела, а туда же — гордая. Слова лишнего не вытянешь. Ну да ладно, я и сама все увижу. Главное — надо узнать, что с прошлой пятницы изменилось. Жизнь-то вытекает. Как вода из дырявой бочки. А там и дно. А на дне всегда самое интересное…
Мироновна вошла в комнату и сразу же сфотографировала глазами лица соседей. Не завелась ли, не дай бог, в доме какая напасть? Она сперва всегда на лице поселяется. Напастей Мироновна знала за человекам тьму, они за ним — говорила — вместе с тенью ходят. Особенно за выпившими мужиками. Правда, Никитич не пьет, но это ровным счетом ничего не значит. Сегодня в рот не берет, а завтра, смотри, уже запойный.
— Разведданные доставила? — улыбнулся Бартошин, кивая соседке. Он любил при случае ввернуть в разговор военное словечко.
— Так точно. Все при мне, — подтвердила Мироновна. — Квартирантка вчера в Москву ездила. По радио небось всего не расскажут.
И заспешила, даже задрожала от напряжения, пропуская через себя жизнь, как турбина электростанции пропускает бешеный поток воды.
Поначалу Мироновна ничего нового не узнала. Затем Мария не удержалась, похвасталась:
— Виталий завтра приезжает. Первый отпуск.
Младший сын Бартошиных уже год работал судьей в Харькове — оставили после юридического. Виталий собирался жениться и в письме сообщил, что приедет с Полиной, невестой, чтобы познакомить с родителями. Об этом Мария соседке все-таки не сказала.
— Радость-то какая, — всполошилась Мироновна. — Приготовиться вам надо, скупиться. Раз такое дело — у других попрошу.
— А чего хотела попросить? — на свою голову спросил Иван Никитич.