Теперь улыбнулся президент.
— Вас ждут во всех обитаемых мирах, — объяснил он, и бледное лицо его чуть-чуть порозовело. — Это такая удача, что мы можем вас спасти. Пойдемте, Дуглас. Вы проживете еще минимум восемьдесят-девяносто лег и напишете уйму замечательных книг. Только наш мир сможет дать вашему адскому воображению настоящую пищу. Вы будете перебрасывать солнца из одной руки в другую, словно печеную картошку.
— О чем вы? — сдавленным шепотом спросил писатель. — Уйти? Насовсем? Сейчас? Среди бела дня и в здравом уме?
— Вы уже не молоды, — мягко заметил посланник из будущего. — Вырастили детей, достигли зенита славы. Вы уже никому ничего не должны здесь. Если вам безразлично, что вас ожидают сотни миллиардов моих соотечественников, то подумайте хоть раз о себе. Пойдемте, Дуглас. У нас осталось двадцать две минуты.
Воскресное утро, начавшееся для писателя с телефонной ссоры, вдруг окончательно потускнело, а растерянная мысль метнулась к дому: «Как же так? А Маргарет, дочери, внучата… Уйти — значит пропасть. Без вести. Значит, исчезнуть, сбежать, дезертировать. С другой стороны — дьявольски интересно. Ведь то, что приключилось со мной, — настоящее волшебство. Это вызов моей страсти, моему искусству и таланту. Им нужен маг. Вправе ли я отклонить вызов? И что будет, если я приму его? Ведь я — не что иное, как форма, которую более или менее удачно заполнил мир. Уже заполнил.
— Почему такая спешка? — недовольно спросил он. — Во всяком случае, я должен попрощаться с родными.
— Исключено! — Президент Ассоциации любителей фантастики развел руками, и на его лице отразилось искреннее сожаление. — Осталось двадцать минут.
— Но почему, почему?
— Время оказалось более сложной штукой, чем мы предполагали. Масса причинно-следственных связей, исторические тупики… Есть вообще запретные века. Там такие тонкие кружева, что мы боимся к ним даже притрагиваться. Поверьте, если бы существовала такая возможность, мы бы спасли все золотые умы всех веков и народов. Увы, за редким исключением, это невозможно.
— И я как раз — исключение, — хмуро заключил Рэй Дуглас.
— Да. И мы очень рады. Но временной туннель только один, и продержаться он может не более тридцати семи минут.
— Кого же вы уже спасли?
— Из близких вам по духу людей — Томаса Вулфа, — ответил президент Ассоциации и вздохнул. — Однако он вернулся. Сказалось несовершенство аппаратуры…
— Томас?! — воскликнул Рэй. — Чертовски хотелось бы с ним встретиться. Ах да, я забыл…
Писатель разволновался, схватил пришельца из будущего за руку.
— Теперь я понял, — пробормотал он, улыбаясь. — Я все понял. Последнее письмо Вулфа из Сиэтлского госпиталя, за месяц до смерти. Как там? Ах да… «Я совершил долгое путешествие и побывал в удивительной стране, и я очень близко видел черного человека (то есть вас)… Я чувствую себя так, как если бы сквозь широкое окно взглянул на жизнь, которую не знал никогда прежде…» Бедный Том! Ему, наверное, понравилось у вас.
— Мэтр! — взмолился человек в черной накидке. — Сейчас не время для шуток. Решайтесь же наконец. Четыре минуты.
— Нет, что вы, — Рэй Дуглас наклонился, подхватил велосипед за руль. Хитро улыбнулся. — Если бы я мог проститься, а так… Тайком… Ни за что!
— Мы любим вас, — сказал человек с бледным лицом и пошел туда, где воздух колебался и струился. — Вы пожалеете, Дуглас.
— Постойте! — окликнул его писатель. — Человек в самом деле слаб. Я не хочу жалеть! Обезбольте мою память, вы же, наверно, умеете такое. Уберите хотя бы ощущение реальности событий.
— Прощайте, мэтр, — пришелец коснулся своей горячей ладонью лба Рэя Дугласа и исчез.
Писатель тронул велосипедный звонок. Серебряные звуки раскатились в жухлой и редкой траве, будто капельки ртути. Рэй вздрогнул, оглянулся по сторонам.
«Что со мной было? Какая-то прострация. И голова побаливает. Я сегодня много думал о Вулфе. И, кажется, с кем-то разговаривал. Или показалось? На берегу же ни одной живой души. Но вот следы…»
На мокром песке в самом деле отчетливо виднелись две цепочки следов.
«Ладно, это не главное, — подумал писатель. — Вот сюжет о Вулфе хорош… Его забирают в будущее, за час до смерти… Там ему дают сто, двести лет жизни. Только пиши, только пой! Нет, это немыслимо, слишком щедро, он утонет в океане времени. Сжать! До предела, еще, еще… Месяц! Максимум два. Их хватило на все. Он летит на Марс. И он пишет, надиктовывает свою лучшую книгу. А потом возвращается в больницу, в могилу… Но чем объяснить его возвращение — необходимостью или желанием?.. Я напишу рассказ. Об искушении песней. Можно назвать его «Загадочное письмо». Или «Год ракеты»… Или еще так — «О скитаниях вечных и о Земле».
МЕСТО ДЛЯ ЖУРАВЛЯ
Алешин вышел из метро, заскочил в булочную и обрадовался: есть свежие рогалики. Он взял сразу восемь штук, чтобы дома тонко нарезать и на двух листах напечь в духовке целую гору золотистых сухарей. Нина Алексеевна, приходящая домработница, дважды в неделю готовила ему что-нибудь мясное. Кроме того, она регулярно набивала холодильник маслом, сыром, яйцами, ветчиной. Профессор Алешин любил завтракать и ужинать дома. Мог даже удивить гостя или гостью — весело и красиво накрыть стол.
О женитьбе и четырех годах суетной, все время как бы вдогонку жизни философ Алешин вспоминать не любил. После развода он ушел в науку, как в подполье.
Золотое лето кончалось: сентябрь приглашает в дом, а сердце, которое он уберег от всех искусов юга (лето Алешин провел в Крымской обсерватории), наоборот, начинает томиться.
Сквозь побитую желтизной листву в свете дальнего фонаря смутно проглядывали фигуры ребят, они частенько играли на гитаре возле подъезда. Сегодня рядом с ребятами философ увидел девушку. Она пела под гитару. Он остановился и прислушался.
Воображение, очарованное голосом, рисовало ее профессору таинственной и прекрасной.
«Подойти? — подумал Алешин. — Нет, неудобно. Я для них уже «предок».
Дома он не стал заниматься кухней. Бесцельно побродил по комнатам, посидел у письменного стола.
«Смешно! — Алешин поворошил страницы наполовину готовой монографии. — Многие годы занимаюсь космогонией и космологией. Меня волнуют глобальные, бесконечно высокие вопросы. Как и когда все возникло, как развивалось, из чего и по каким законам развился наш мир, Вселенная? Наконец, я верю и доказываю с математическими выкладками в руках: космос населен, Эго значит, что я осознал одиночество нашей цивилизации в целом, что через меня реализуется тоска по общению всего человечества, огромной совокупности индивидуумов. А с другой стороны — я сам одинок. Чисто по-человечески. И возвышенная тоска по общению на уровне миров пропадает, затмевается земной тоской по прекрасному, по женской руке, которая снимет все пустые боли…»
Чтоб не травить себе лишний раз душу, Алешин разделся и лег, с удовольствием ощущая всем телом свежесть постельного белья. Читать тоже не хотелось, и он выключил лампу. Комната сразу окунулась в ночь. На улице шел дождь. Ветер раскачивал фонарь возле котельной, и тусклые пятна света ходили по стенам, а то возвращались через открытую дверь на лоджию, где толклись тени мокрых тополей. Под одеялом было тепло и уютно. Алешин включил транзистор и улыбнулся: передавали знакомую мелодию в исполнении ансамбля «Каравели». Мелодия упруго пульсировала, рассыпалась будто бенгальский огонь. Слушая музыку, Алешин любил думать о женщинах. Не вообще, а о ком-нибудь из тех, кто был в его жизни и не оставил хлопот. Таких после развода было немного, без обязательств и сцен, и потому, наверное, запомнившихся. «Память тоже делает приемы, — пошутил однажды знакомый дипломат. Пошутил и прикрыл глаза, смеясь. — Ах, какое это великолепное зрелище, сударь! На этих приемах никогда не бывает случайных гостей».
Алешин тоже прикрыл глаза. А когда открыл, испуганно вздрогнул и подтянул одеяло под подбородок.
В проеме двери, что вела на лоджию, за голубоватой тюлевой занавеской, метавшейся на границе света и тени, стояла… нагая девушка. Будто сполох неведомого огня осветил комнату. Алешин увидел ее всю сразу — капли дождя на молодом теле, мокрые волосы, улыбку. Зажженные светом уличного фонаря, капли обтекали холмики груди, ползли по животу, пропадали внизу — на краю золотистой опушки.