Я через спину Аналитика потянулся к красному тумблеру автомата. Он схватил меня за руку.
— Ты что, спятил?.. Вздумал повторить путь Канова?..
— Да, да, да! — закричал я. — Автомат не работал, потому что был включен телескопический обзор. Ему мешала ваша дурацкая автоматика. Он видел космос своими глазами. Он… своими глазами… — Мне не хватало слов, чтобы доказать, убедить их.
Но и этого оказалось достаточно.
— Возьми противометеорную защиту на ручное управление, — попросил Аналитик Трогай-Трогай и потянулся к пульту. Мы впились глазами в экраны…
Огромный диск планеты был покрыт сотнями рисунков. Живые фрески из многоцветных лесов шли поясами, рассказывая с помощью знаков, геометрических фигур и неизвестной письменности историю обитателей планеты. Посредине диска было изображено звездное небо. Смуглая прекрасная женщина бежала там среди светил, придерживая за руку смеющегося малыша. Она махала нам, прощаясь, свободной рукой, торопилась и никак не могла убежать.
— Посмотрите вон на те знаки, — прошептал Символист. — Они расшифровывают центральную фреску. Похоже, речь идет о переселении к другой звезде.
— А ожерелье женщины! — вскрикнула Рая. — Ведь это те голубые озера, что мы видели.
Я молчал, завороженный удивительным зрелищем.
Потом, уже на Земле, мы окончательно сумели понять: как ни крепки металл и камень, как ни бессмертны сигналы, странствующие в космических безднах, по-настоящему вечна только жизнь. Особенно в масштабах планеты. Пожалуй, трудно было мыслящим существам придумать, уходя, нечто более разумное и надежное, чем это всеобщее программирование природы как единого произведения искусства, живой и самообновляющейся записи информации. Любой информации, запечатленной на планете-панно и видимой за миллионы километров.
Такие мысли пришли потом. А тогда я смотрел на планету Канова и вспоминал Сикейроса. Сотни лет назад он первым записал такую мысль: «Леонов дал уже нам пример, выйдя из кабины. И я не удивлюсь, если в следующий раз вместо фотоаппарата он возьмет с собой в космос краски. Кто знает! А вдруг мне повезет, и он пригласит и меня разрисовывать стены на других планетах…»
Добрый старина Сикейрос. Твоя мечта не успела сбыться. Но теперь мы убедились, что для настоящего мастера, для настоящего художника вся Вселенная — это вместилище его таланта. Это бескрайняя мастерская. И еще я понял, что Канов действительно мог про все забыть, даже про собственную смерть, встретив наконец в космосе долгожданный Разум. Он в самом деле засмотрелся.
КАК ГОРЬКО ПЛАКАЛА ЕЛЕНА
Странно как! Папа, когда, случается, забудет шлепанцы, идет по гальке медленно, не идет — балансирует, будто циркач на канате, и при этом забавно выворачивает ступни. А вот я бегу к морю и смеюсь. До того горячая галька ноги щекочет — жуть! Папа, кстати, и в воду так заходит. Потому что на дне тоже камни. Их толком не видно, а волна, хитрая, толкается. Папа морщится и бросается на море так, будто хочет его побороть. И обязательно кричит мне, чтобы я постояла на берегу, пока он сплавает… Мы третий год приезжаем в Пицунду, и каждый раз папа ругает эти «проклятые камни» и говорит: «Все! Точка! На следующее лето только в Крым. Чтобы песочек, дикий берег. Никаких волноломов!..» Мы были и в Крыму, но песочка я не видела, а камни там еще больше и острее… Наверное, потому, что папу ранят все на свете камни, мама, разговаривая сегодня утром с тетей Лесей, назвала папу «ранимым».
Родители лежат на пляже под «зонтиком», а я ухожу к большущему старому пню. Он побелел от солнца и от соли, на нем удобно сидеть и смотреть на море. Можно еще рыть подземный ход, но мама запрещает, говорит: «Привалит — пикнуть не успеешь».
Я сажусь на белые толстые корни, глажу их. Пень, наверное, больной. Ведь он шел к морю. Шел, да не дошел. Всего метров двадцать. Может, он, когда спилили дерево, захотел утопиться? А потом или заболел, или передумал. И остался на берегу.
От недостроенного солярия прибежал Генка. Он застенчивый и потому всегда молчит. С ним неинтересно.
— На, — говорит Генка и подает мне полупрозрачное тельце.
Это креветка. И она уж точно утопилась — не шевелится. Я несу креветку родителям, но они увлечены разговором со своими друзьями — дядей Витей и тетей Лесей.
— Играйся, Леночка, играйся. — Мама улыбается мне и напоминает: — Надень панамку. Сейчас самое сильное солнце.
Солнце и впрямь припекает, но я на такие пустяки не обращаю внимания. Мне до слез становится жаль креветку. Мертвая и никому не нужная! Может, бросить ее в море? Она ведь там раньше жила. Но море такое огромное, а креветка такая крошечная. Какое ему дело до мертвого рачка, этому морю? Оно даже корабли проглатывает и тут же забывает о них.
Я рою глубокую ямку — здесь, возле «зонтиков», уже песок — заворачиваю креветку в обрывок салфетки, в которой несла из столовой творог для знакомой кошки, и засыпаю могилу. Сверху кладу большой плоский камень, из побегов бамбука делаю изгородь.
— Все, — говорю маме. — Похоронила.
Взрослые смеются, а дядя Витя надевает джинсы, подмигивает папе и говорит:
— Пошли креветку помянем.
— А что такое поминать? — спрашиваю я.
Папа, одеваясь, отвечает:
— Когда умирает хороший человек, его друзья собираются и вспоминают, каким он был, кому чем помог…
— А если плохой помирает?
— Ну… — Папа на миг задумывается. — Совсем плохих не бывает. Может, он в детстве хорошим был? Почем знать.
— Мы и плохого можем помянуть, — говорит дядя Витя, и все снова смеются. Я знаю: они сейчас пойдут в бар, который рядом с бассейном, усядутся там на высокие стулья и будут пить вино с красивым названием «Букет Абхазии».
Вечером приходит Духота. Она мохнатая и черная. Пока мы в столовой ужинаем, она валяется на наших кроватях — простыня у меня измятая и влажная. Я рассказываю маме о проделках этой противной Духоты, мама целует меня и говорит:
— Ты фантазерка, Алена. Через две недели в школу, а ты все сказки сочиняешь.
Фу! Нужен мне больно этот первый класс. Все о нем только и говорят — мама, папа, бабушка. А я — ноль внимания. Там надо все запоминать, как стихи на утренник, а я люблю думать.
— Мама, — спрашиваю я, вспомнив креветку. — А зачем все-таки поминать плохих? Лучше о них и не помнить вовсе. Они тогда сразу все умрут.
— Бог с тобой, доченька. — Мама даже как-то пугается. — И тебе не жалко людей?
— Разве зловредины люди? Это пришельцы, мама. Их нам подбрасывают, как кукушка своих кукушат. Чтобы погубить настоящих людей.
Мама качает головой.
— Птенцы все одинаковые. Это потом они вырастают и становятся разными… Так и люди.
— Нет-нет, мамочка. Ты не понимаешь. Славику сколько лет? Четыре. Ага! А он уже зловред. Он всем в глаза песком бросается.
Мама опять качает головой.
— Ты не права, Елена. Все дети рождаются хорошими.
— Что? ЧТО ЖЕ С НИМИ ПОТОМ ПРОИСХОДИТ?! — почти кричу я.
Мама выключает свет — папа пошел в кино и вернется поздно.
— Спи, — говорит она. — Вырастешь — узнаешь.
Волна рычит и кусает меня за ноги зеленым беззубым ртом. Раньше, конечно, у моря зубы были. Но море постарело — и они выпали. И получилась галька. Вон и у папы весной зуб выкрошился. Он тоже стареет.
Странные люди эти взрослые. Я заметила: чем они старее, тем веселее. Улыбаются — мне, друг другу, смеются, собираются вместе и веселятся, будто им одним страшно. Вот и папа мой. Чем старше он становится, тем чаще смеется. Уже третий день перед обедом и ужином он ходит с дядей Витей поминать креветку и хохочет при этом так, что все на пляже оборачиваются в нашу сторону.
— Леночка, — говорит мама, — собирай свои вещи, пойдем.
До ужина еще целый час, но мама с папой должны постоять под душем и переодеться. Сегодня штормит, и бурые волны облепили всех песком. Я не купалась, только в пену приседала — и то как поросенок.