Старик тихонько стонет. Он полулежит в кресле: губы плотно сжаты, на лбу легкая испарина. Это не страшно. Реакции при контакте двух психик бывают самые удивительные. И, кроме того, поливит действительно безвреден. Это уж точно известно!
А теперь вернемся к тому, о чем я только успел сообщить, но не объяснил. Архинеразумной затеей Славик, конечно, считает не сам поливит, а эксперимент по его широкому применению. То есть эту станцию на берегу Днепра. «У нас даже нет социального адреса, — горячится он. — Если поливит — новый вид искусства, то оборудуйте им все площади Зрелищ, и дело с концом. А ведь еще неизвестно, не сковывает ли он свободу личности «актеров», не заставляет ли добровольцев подыгрывать. Поэтому лучше вернуть аппарат ученым. Врачам и психиатрам он нужен для получения точных диагнозов. Старому океанологу поливит, скажем, позволит увидеть глазами ассистента извержение подводного вулкана. Калеки при помощи нашего аппарата смогут на время избавляться от своих физических недостатков. Глухие — услышат, немые — заговорят, а слепые…»
— Здравствуйте, ребята, — говорит Оля.
Этот старик так забил голову, что мы прозевали ее приход: никто не выбежал навстречу, не помог подняться по лестнице. Оля стоит у двери и, улыбаясь, вытирает мокрое от дождя лицо, поправляет волосы. В этот миг мне кажется, что это дождь заставил ее зажмуриться. Сейчас Оля вытрет ладошкой лицо, откроет глаза… Но чудеса, увы, случаются только в очень хороших книгах.
— Я насобирала по дороге целую охапку листьев, — говорит девушка и протягивает пышный сентябрьский букет».
— А мы вас заждались.
Мой голос чуть-чуть фальшивит. «При чем здесь мы? — читаю я вопрос в хитрющих глазах Славика. — Я, конечно, уважаю Ольгу, но заждался ее ты, Егор, ты».
Глупости это, Ольга. Нет во мне жалости, ни капли. И не ищи ее понапрасну. Разве потребность говорить и говорить с тобой — жалость? Разве то, что я вздрагиваю, завидя похожий силуэт, и сердце замирает, предчувствуя твой приход, похоже на жалость?
Ты снова напоминаешь о своей беде? О печальной ночи, в которой живешь. Ты боишься, Оля, что эта ночь потом испугает меня. Так нечестно, родная. Какое отношение имеет твоя слепота к моей любви?
— Это нас дед уморил… — рассказывает Славик и удачно имитирует просьбы посетителя, его «интимные» интонации.
— Я не поленился расшифровать в его медкарточке запись районного психиатра, — продолжает он. — «Потребитель. Психика стабильна, блокирована от нежелательных внешних раздражителей. Духовный мир беден. Комплекс удовольствий».
— Бедняга, — вздыхает Ольга. И уже тревожно: — Может быть, еще не поздно? Может, ему еще можно помочь?
— Ты думаешь, он поймет? — быстро спрашивает Славик. — Поймет, что всю жизнь был статистом, мешал другим, возмущал всех бесцельностью своего существования?
— Не знаю, — говорит задумчиво Ольга и подходит ко второму креслу. — Поливит — сложная штука. Сильного он окрыляет. Нет, наверное, ничего прекраснее, чем убедиться — люди высоки и чисты, ощутить сладкий вкус чужой жизни, согреться теплом друга. А вот слабого поливит может убить. Я, наверно, преувеличиваю…
— Что-то он поймет, — соглашаюсь я. — Хотя бы свое одиночество.
Время сеанса прошло. Старик невидящими глазами смотрит на нас, потом хватается за шлем, будто у него собираются отнять последнюю радость. Просит:
— Еще! И побольше людей. Если можно… Это удивительно… Горение, подвиг, счастье. Неужели это не только красивые слова?.. Если можно — покажите других… Как они?
Столько мольбы в его голосе, столько унижения, что меня всего передергивает. Я нажимаю второй клавиш.
На этот раз старик не сразу входит в контакт. Он ловит мою руку и снова шепчет:
— Еще!
И тогда Славик уменьшает время сеанса, переводит аппарат в автоматический режим. Это называется «эстафетой» — занятие утомительное, но интересное; даже чертовщиной отдает. Ты словно в духа превращаешься, который облетает принадлежащие ему души… Щелк — прошло десять минут. Теперь наш старик работает в Индии на уборке риса. Управляет звеном комбайнов или лежит в тени, отдыхает. Щелк! Повар-программист одного из лучших ресторанов Парижа. Отец семи детей. Наверное, самый добрый человек в мире! Щелк! Путешественник-яхтсмен. Вместо крови — смесь перца и горчицы. Щелк!.. И ты все время молод и силен. Щелк! Щелк! Щелк!
Славик сварил кофе. По своему рецепту — с солью. Мы прихлебываем из неуклюжих керамических чашек, а Оля читает свои стихи из последнего сборника. Потом замолкает, поворачивает лицо в сторону кресла, где лежит старик, прислушивается.
Тот неспокоен. То что-то забормочет, то всхлипнет протяжно, будто жалуясь, то улыбнется. Счастливо-счастливо.
Помнишь, любимая, свое первое счастье? Первый — сеанс, когда ты плакала от радости, что наконец увидела мир. Ты кружилась по лаборатории, взмахивала руками — ловила и ни за что не хотела отпускать свою синюю птицу. Ты расцеловала тогда и меня, и Славика, и даже шлем поливита. Мне тоже хотелось расцеловать эту удивительную машину, подарившую тебе весь мир, а мне — тебя.
Контакты у тебя получались неглубокие, чужой мозг не гасил твое сознание. Кстати, разве я не говорил, что так бывает только с очень сильными людьми, большой воли? Так вот. Однажды я подключил тебя к испанскому рыбаку Артуро Васкесу. И ты начала читать чьи-то прекрасные стихи. О море, о звездах…
В тот день, Оля, я спросил тебя: «А почему вы никогда не пишете о любви?» Ты повернула ко мне сразу ставшее строгим лицо, помедлила с ответом.
— Это слишком высоко. Будто в горах. А там легко заблудиться и пропасть.
— О-ох, — протяжно стонет старик. Руки его мечутся, он побледнел, судороги сотрясают тело.
— Отключай, — испуганно командует Славик.
Он быстро делает старику инъекцию кардинизина. Мы видим, как плохо нашему раннему гостю, и уже раскаиваемся, что согласились на его уговоры. Почти три часа «эстафеты» — это не шутка.
Старик еще слаб. Он задыхается от злости, тоски, презрения к самому себе и шепчет:
— Назад! Верните мне молодость. Сделайте хоть что-нибудь. Я не хочу умирать таким, таким… Возвратите меня. Я хочу иначе. Начать все снова. Иначе… Возвратите!
Он опять требует. Но уже не зрелища, а невозможного. Требует спасения. Мы не волшебники, поймите это, милый дедушка. И простите эту странную машину — подивит…
Старик хлопнул дверью. Он еле идет, и его модные перламутровые ботинки загребают в лужах мертвые листья. Мне больно смотреть на него. Это тот случай, когда приходится разводить руками: поздно, жить будет, но душу спасти невозможно.
— Когда мы наконец засядем за отчет? — вопросительно ворчит Славик. — Три месяца! Три месяца сидим на этой станции и не можем уразуметь, что внутренний мир человека не может быть и никогда не станет общественным достоянием…
— Вы, наверно, устали, ребята? — робко спрашивает Оля. — Я ненадолго. Загляну куда-нибудь — и домой. Так хочется побыть зрячей, полюбоваться осенью.
И уже тревожно — ко мне. Ищет лицом, будто радаром:
— Вы не сердитесь на меня, Егор? А то все молчите и молчите…