Выбрать главу

— Ты, Захар, натуральный человек, но, я вижу, без понятия, — обиделся Хитрый Мыкола. С одной стороны, он как бы делал Захару комплимент, потому что слово «натуральный» у него было выше всех похвал, с другой, заявляя о «понятии», рисковал. Захар был такой простой, что мог и со двора погнать.

— Ты меня должен в хату позвать, закусь какую-нибудь натуральную предложить, — гнул свое Мыкола. — Я ж к тебе не просто так, за здорово живешь… А бутылку прихватил, чтоб конфуза не получилось. Вдруг, думаю, у тебя ничего согревающего нет.

Захар, не понимая, к чему гнет Хитрый Мыкола, отложил рубанок.

— Помянуть надо душу, — бесхитростно сказал тот. — Душа светлая была. Да и вроде не чужая тебе.

«Сегодня же сорок дней, — вспомнил Захар, и взгляд его обратился к околице, где за редкими деревьями и хатами на взгорке было видно кладбище. — Обычай, может, и пустой, но не мне его отменять. А Женю я каждый день поминаю. Не горькой водкой, а горькой думкой…»

Он кивнул, показывая, что все понял и согласен с Мыколой:

— Пойдем в хату, сосед.

Хитрый Мыкола жил аж возле первой бригады, рядом с кирпичным заводом, но Захар почти всех в селе называл соседями, а кого не называл, значит, не уважал или недолюбливал.

Захар поставил на стол еще теплую картошку, которую варил утром, помыл редиску и зеленый лук, затем большими кусками нарезал сало. Хотел еще открыть рыбные консервы, но Мыкола сказал, что в поминальном деле еда не главное, и он отложил банку в сторону. Достал из шкафчика бутылку, разлил в стаканы. Молча выпили. Захар захрустел пучком лука, аж тот слезу у него вышиб, хотя Мыколе показалось, что лук тут вовсе ни при чем. Покурили.

— Сережка небось переживал, что не успел с матерью попрощаться? — начал было Хитрый Мыкола, но Захар вместо длинного разговора обронил только: «Не его вина» — и налил по новой.

Теперь закусывали обстоятельно. Мыкола, позавидовав вслух столярному умению хозяина, выразил потом сомнение:

— Ульи ты, конечно, сделаешь натуральные. Но вот где пчеле кормиться — ума не приложу.

— Это председателя забота, — ответил Захар. — Он у нас на агронома учился, пусть теперь сеет медоносы… Сад вон еще колхозный подрастает.

— И то так, — сказал Мыкола. — А помнишь, после войны ни одного тебе деревца в Гончаровке не осталось. Все на топливо, пошло. Зимы лютые, а на глине сама по себе и акация не вырастет.

— Скудные у нас места, — согласился Захар. Разговор мало-помалу наладился — неспешный, обо всем, кроме той, кого поминали: Мыкола сообразил, что не понравятся хозяину хаты слова про Евгению — какие бы они ни были.

Когда ближе к вечеру показалось дно второй бутылки, Хитрый Мыкола вспомнил о своем «Яблочном» и предложил его открыть. Захар отказался. Он как будто и не пил вовсе — только еще задумчивее стал да курил теперь чаще.

— Так я дома употреблю. За твое здоровьице.

Мыкола спрятал вино в карман и, чтоб Захар не передумал, стал прощаться. Его малость развезло. У калитки, которую Захар открыл, Мыкола долго соображал, чем бы отблагодарить хозяина за угощение. Затем приобнял Захара, сказал:

— Люди, может, и смеются, но я, пока глина сухая, опять себе место заготовил. Как-никак, Захар, мне пятьдесят восемь, всякое может случиться… Тебе тоже порядком годков настучало. А смерть — она, дура, слепая. Поэтому нам друг за дружку надо держаться… Я беду, конечно, не кличу, но случиться может всякое.

— Ты ясней, Мыкола, — попросил Захар. — Я не дипломат. И ты тоже. Говори, что думаешь.

— Я к тому разговор веду, что ты натуральнейший человек. — Мыколу качнуло, и он придержался за калитку. — Уважаю я тебя, Захар. А потому говорю: ежели вдруг тебя бог раньше призовет, то я тебе яму свою уступлю — обещаю! И без всяких там денег. Понял?!

— Понял, сосед, понял, — улыбнулся Захар и легонько подтолкнул гостя. — Только я помирать пока не собираюсь и тебе не советую. Иди домой, Мыкола, а то твоя Катря заругается — на цельный день, скажет, пропал.

— Я т-тоже не собираюсь!

Хитрый Мыкола решительно отпустил калитку, махнул рукой, то ли прощаясь, то ли удерживая равновесие, и пошел-поплыл по вечерней улице немного зигзагами, но не очень, будто обронил что-то и теперь искал в дорожной пыли.

Захар вернулся в хату, включил свет, а чтоб не заскучать после живого человека, включил еще и радио. На душе было муторно. По-глупому он утром горевал. Все уходит — таков закон. Выгон, например, только кажется прежним. Все в нем поменялось: и трава, и вода в ставках, и вербы — одни усохли, другие выросли. Уходит — и должно уходить. Иначе новому места не будет. Плохо другое. Плохо, что человек в других людей прорастает, в их жизнь и память, срастается с ними корнями. Выдернет его злой случай или болезнь из жизни, выкорчует — десяткам людей больно. Изменить бы все это, переделать. Но как? Вдруг по-другому еще хуже будет?..

Он достал из шифоньера бумаги Лахтиных, которые предлагал Сергею и которые тот непонятно почему не взял: какая ни есть, а все-таки память о матери. Среди бумаг он видел фото Жени — единственное, где она такая, какой была в молодости — худенькая, голова чуть запрокинута, будто ее косы, уложенные венком, перевешивают, улыбка робкая, а глаза ясные, смелые… Захар перекладывал пожелтевшие страховые полисы, старые квитанции об уплате налогов, облигации, открытки и письма Сергея — он узнал их по почерку…

«Как им Женя гордилась. Всякий раз заговорит — и все о нем. Об успехах его рассказывала, письмами хвалилась… — Захар стал вспоминать то немногое, о чем успел перемолвиться, с Сергеем в ночь после похорон да наутро, когда подошла машина, и молодой Лахтин, бросив завтрак, стал неловко прощаться. Прощался и отводил глаза, будто украл что-нибудь или собрался украсть. Да… Все как будто в порядке: Сергей у себя на заводе большой начальник, почти что профессор. Но… По всему видать, какая-то беда его гложет. Он, конечно, сам не признавался, а я не спрашивал — при таком горе о себе не говорят, но напрасно Женя так радовалась. Неладно с Сергеем. Душа у него болит. Или сам ее измучил, или люди… Надо бы написать соседу. Заодно и облигации отошлю».

Захар нашел тетрадку, шариковую ручку, которую весной купил в райцентре.

«Здравствуй, Сергей Тимофеевич, — начал он письмо. — Сообщаю тебе, что на хату твоей матери уже нашлось два покупателя. Один дает 2500 рублей, а Савка Кошовый дает 2700 и даст больше, потому что сына с невесткой хочет отделить. Я попусту торговаться не умею и не люблю. А цену назначил твердую — 3000 рублей. Хата того стоит. Сам помогал, если ты помнишь, ее строить. Как только продам, сколько надо возьму на памятник, как ты перед отъездом наказывал, а остальные вышлю по почте. Памятник закажу самый лучший, а так как их у нас делает тот самый Савка Кошовый, то ему часть денег и вернется. Вкладываю в это письмо семнадцать облигаций, какие были у матери, а выигрышные они или нет, ты уж сам узнай…»

Захар отложил ручку, подумал и начал писать уже совсем о другом:

«…Может, и не мое это дело, сынок, но показался ты мне в мае совсем больным. Как то яблоко: сверху румяное, красивое, а внутри червяк сидит… Ты все-таки побереги себя, Сергей Тимофеевич. Может, возьми отпуск, да и приезжай к нам как на дачу? А если понравится, то хоть на целый год. Про воздух там или пляж агитировать не буду — они у вас, наверное, лучше. А вот душой только на родине и отдохнешь. Короче, приезжай в любое время».

Захар отложил готовое письмо в сторону, стал просматривать остальные бумаги: может, еще где облигации завалялись.

Его внимание привлек знакомый конверт, которых насмотрелся, когда вернулся с фронта. «Похоронка на Тимофея, — догадался Захар. — Тоже надо сыну переслать». В конверте было письмо, по-видимому, от командира. Захар прочитал первые строки «…экипаж Вашего мужа в бою около села Скирманова подбил три фашистских танка. Однако в результате прямого попадания машина Тимофея Степановича загорелась. Он был тяжело ранен и через полчаса умер на моих глазах от потерн крови. Когда был еще в сознании, просил, чтобы Вы, Евгения Яковлевна, не убивались и были счастливы, что, конечно, невозможно в такое тяжелое для Родины время. Случилось это страшное для Вас и нас, друзей Тимофея Степановича, событие на Истринском направлении, под Москвой».