Мглистыми осенними вечерами, когда темнело рано, за большими застекленными окнами мелькали фосфористые вспышки света. Этот свет на несколько мгновений слепил его глаза, еще более сгущая окружающую мир мглу.
Существовал запрет: не смотреть на этот свет, и был, конечно, сладкий самообман — от одного короткого взгляда ничего не будет, никто не узнает… Мерцающие беззвучные вспышки вырисовывали на стеклянном экране окна исполинскую тень человека, чудище без рук и ног, наполняя его сердце сладким ужасом.
Отец рассказывал: раньше здесь этого не было. Только угнетали человеческий взор развалины бывшей казачьей крепости — останки казармы, каменных оград.
— Теперь у нас строгий порядок, система, — воодушевленно говорил он матери и Сереже. Они втроем стояли перед своим новым жилищем. Как и обещал отец, грязно-желтый, облупившийся домик из деревянных щитов стоял достаточно далеко от мастерской — шагах в полутораста. Одно узкое низкое окно и дверь с крылечком из двух скрипящих половиц выходили во двор. — Раньше тут росла крапива, а теперь утрамбованная гаревая площадка. У самой уцелевшей стены мы сделали навес для машин и тракторов. С течением времени сделаем ворота…
— Зачем же ворота? — с тихим изумлением спросила мать.
— Ну, как это — зачем? — бодро удивился отец. — Всюду есть двери, ворота, калитки… Как же без этого?
— Но ведь стен-то еще никаких нет! — простонала мать и, махнув рукой, пошла в дом.
Отец смущенно кашлянул, проследил за ней, а потом обнял Сережу за плечи:
— Ничего… Переживет. Большое дело требует жертв. Пойдем за дом, я тебе расскажу о поселке.
Новый поселок, о котором мечтал отец, должен был начаться сразу же за их домом — шагнуть дальше в степь, разбежаться десятками улиц, подняться к небу из желтой степной земли, отгородиться от степного зноя и зимних стуж лесозащитными полосами, притянуть к себе реку… Жить нужно решительно.
— Да, тут будет и река, — удовлетворенно повторил отец, заметив удивленный взгляд Сережи, — Я нашел старое русло. Оно, правда, заросло травами, но это не беда. При нашей технике расчистить недолго…
В мастерской мать сказала, что теперь ей ждать от жизни нечего. Лично для нее целина кончилась. Духовая музыка на городском вокзале, дорога, леса, перелески, холмы, горы, степь и, наконец-то, все — тишина. Высокие и правильные слова о долге, чести, жертве — остались где-то в другой жизни, а здесь только тишина.
Слабости здесь не замечали. Народ устраивался, работал, обживался, словно всю жизнь готовился к этому делу.
Она чувствовала, что в ней гибнет вера во все это, но не могла понять: почему? Иногда огонек угасающей веры в это совершенно чуждое ей дело начинал теплиться. Люди собирались вместе в большой брезентовой палатке, заменяющей новоселам клуб, и кто-нибудь особенно одухотворенный, имеющий, право говорить для всех и обо всем, повторял все те же слова, привлекшие ее вслед за мужем из города. Чужой энтузиазм увлекал лишь на время. Едва она выходила из-под прокуренного брезентового полога на воздух, как блеклое, подернутое желтизной небо, сероватая земля, мусор вокруг палаточных домиков, чумазые, золотушные дети, очередь уставших, раздраженных женщин с ведрами и бачками к железной цистерне с водой наполняли ее сердце тоской и унынием.
В палатке, заменяющей им троим дом, было то слишком холодно, то невыносимо жарко. Вечно пахло керосиновой гарью от примуса, угольным чадом от железной печки. Изредка облетали поселок тревожные новости — началась на третьей улице дизентерия, у Петровых убили гадюку в палатке, Монахова укусил тарантул…
С утра до вечера у клубной палатки хрипело радио, которое она давно не слушала, и когда его вдруг выключали из экономии, то не замечала и этого. Душа ее черствела.
Как и со всеми другими, незаметно происходило с ней опрощение. Она терпеливо выжидала очередь в маленький дощатый домик — баню, где мылись семьями и на человека отпускали строго по два таза горячей воды. Спокойно, без всякого стеснения приходила она к соседкам «искаться». Покорно клала чужую голову себе на колени, выискивая у корней волос насекомых, и раздавливала их на лезвии тупого столового ножа…
Чуда не было. К Сереже сразу же привязались в палатках болезни — корь, дизентерия, коклюш, и никто не верил, что он сможет выжить в степи. Отец, скорбя и беснуясь, — ему приходилось выходить из дела, «борьбы», он дезертир, приспособленец в глазах товарищей, — перевез их из степи в деревню, но работал все в том же совхозе, исчезая на несколько недель по своим делам. Она оставалась одна в холодном доме, топила ненасытную печь кизяками и соломой. И если бы не чужие люди, которые помогали ей от чистого сердца, вряд ли им выжить в тот год… Потом отец стал работать ближе к деревне («Они меня прямо вытолкали к вам!» — часто вспоминал он), — и мать успокоилась…