Выбрать главу

Луиджи опять пришел и сел у меня в ногах на кровати.

- Ты знаешь, - зашептал он, - мне теперь все кажется, что мысли мои имеют какую-то связь с этим деревом. Лишенный возможности работать, я хожу днем и все думаю, как бы я сделал то или другое и что из этого бы вышло. И я замечаю, что как будто бы звуки ночью меняются от моих мыслей, от бесформенных тупых чурбанов отрываются звоны свободных дек, и части соединяются так, как я бы хотел и наметил, и звучат так, как я ожидал. Но я не могу лишь удержать их в этом положении: все рассыпается сразу же, как случайное очертание облаков. Если бы я мог остановить и заставить застыть мои мысли, то, быть может, закрепились бы и эти звуки. Впрочем, это было бы еще горшим несчастьем для меня - никакие удары судьбы, к счастью, не могут вырвать у мастера живого движения замыслов в его душе. Но какая это мука, добавил он, - не иметь возможности ничего закрепить и носить все это в себе...

Я мог бы ему возразить, что своими проклятыми заговорами он добился того, что и я не имею покоя от его скрипок, но промолчал, не желая поддерживать ночных разговоров, которые вселяли в меня ужас.

С тех пор я потерял совсем сон. Днем я вяло работал, уже с утра чувствуя приближение ночи с ее жутким бредом, ночью в плену у этих колдовских звонов

лежал с раскрытыми глазами. Приходил вечно бессонный Луиджи и заводил свою дьявольскую песню.

Теперь мы слышали уже отдельные нежные аккорды, временами в квинту звучали как бы натянутые струны, квартами и квинтами проверялись высокие позиции, насыщая ночь жутью, полной жизни.

Однажды Луиджи как бы нарочно ответил на мои мысли:

- Не удивительно ли, - сказал он, - что ты, бездарное, завистливое существо, слышишь все это вместе со мной? Темной своей головой ты не можешь никак объяснить себе этого; ты ходишь, наверно, к своим монахам и с ужасом рассказываешь им о том, что дом Руджери населен дьяволами. И они поддакивают тебе... А между тем это так просто. С тех пор, как я владею смычком и стамеской, звук всегда сопутствовал мне, где бы я ни находился. Бродил ли я по берегам По, уходил ли в поля или был в Commedia dell Arte, - везде я слышал земные звуки и невольно думал о том, как они могут быть повторены скрипкой. И если темным беззвучным вечером я оставался один и продолжал слышать их, мне не казалось это странным, - так точно громада каменных зданий впитывает в свою толщу солнечное тепло и долго еще после заката хранит в себе теплоту отсиявших лучей. Так ярмарочный купец, вернувшись домой, все еще полон базарным шумом. Так юноша в разлуке с любимой не может забыть ее речей. Мне странным казалось скорее, когда говорили о совершенных произведениях искусства. Я помню себя полным таких могучих и звучных движений, что все, что я сделал до сих пор и что мог когда-либо сделать за всю свою жизнь, как бы она ни была долга, выразило бы лишь ничтожную долю того, что я хотел. Когда же сможет человек рассказать об этом так же просто, как он просит пить?.. Но почему же теперь ты вместе со мной стал слышать?..

- Я ничего не слышу, - возразил я, - ты безумен и бредишь.

- Почему же ты бормочешь по ночам молитвы, - продолжал Луиджи, не слушая меня, - почему ты стал бояться того, что дает мастеру возможность высказать себя, почему ты притащил распятье и держишь его на верстаке среди заготовок? Не значит ли это, что сквозь твою глухоту пробился голос, наполнивший тебя неизбывным страхом? Я слышу свое, а ты свое, я слышу простые и родные мне с детства звуки, а ты, быть может, нагородил вокруг едва просыпающейся чуткости своего уха сеть страхов и нелепостей, которые пугают тебя. А может быть, дело в том, что ты не совсем здоров рассудком, а?.. Кто скажет... Есть и еще причина, - это то, что мы долго жили вместе, и как бы ты ни относился ко мне, ты все же рос душою за мой счет, весь во власти моего искусства, и никуда за пределы его не уйдешь. А может быть, для тебя открылось то, чего ты не понимал раньше, - зависимость мастера от вещей, создаваемых им?

Он замолчал, как бы ожидая ответа, но я не ответил.

- Скажи, - снова шептал он, - если бы тебе, положим, пришло в голову убить меня, - скажи, ушел бы ты от моей власти? Нет, несмотря на всю ненависть, на все зло, которое ты мог бы мне причинить, ты так же под властью моих замыслов, как и я. Ты слышишь, - они зовут меня, я изнемогаю от этой власти их надо мной, не в силах будучи дать им самостоятельную законченную жизнь и этим оторвать их от своих родников. Но будешь изнемогать и ты, так как ты искалечен самим богом, мой бедный Мартино.

Он сидел надо мной и каркал как ворон, как ночная проклятая тень, высасывая из меня силы. Неспособный противиться, я испытывал то же чувство, что приходит в тяжелом сне, когда ждешь неминуемого удара, которого не можешь отвести.

- Я наложил бы давно на себя руки, - все продолжал Луиджи, - но не могу, не хватает сил губить вместе с собой все это, - он повел в едва проясняющейся

темноте рукой, и я не мог понять, показывал ли он на сухие чурбаны или обозначал этим движением рой серебристых звуков, непрерывно сопровождавших ночь. - Что, если б ты помог мне в этом?

- Луиджи, - сказал я, стуча зубами, - заклинаю тебя, прекрати эти разговоры, уйди от меня ради бога, в которого ты не веришь, ради самого любимого тобой человека, ради...

То, чего я не закончил, вспомнив его угрозу, закончил он сам:

- Ради Наталины, - сказал он и расхохотался; ушел и затих у себя на постели.

- Наталины!.. - захохотал он еще горловым, быстро смолкшим хохотом.

- Наталины... - повторил он уже с отчаянием, и снова ночь продолжалась в общем молчании, и снова я, объятый ужасом, слушал, как порой намечался квартет, порою звучали одни лишь скрипки, но, как всегда в инструментах Луиджи, звук не расстилался, а легко сверкал и летел.

Подчас Луиджи начинал плакаться:

- Я сделал все, что было можно, - говорил он жалобно, - я проверил все остатки надежд. Я ценил попрежнему выше всего работу над любимым делом; я думал, что она умирает только вместе с человеком. И вот, для того, чтобы еще что-то сделать, я связался с тобой. Мне нужен был помощник, - на кого же мне было рассчитывать, как не на тебя? Я сделал для тебя не мало, и мне казалось, что я имел право на твою помощь... Какая ошибка! Никто никому ничего не должен и нет ничего хуже, как навязывать другому свою немощную близость.

Как поздно стал он сознавать истинное положение! Но это не мешало ему тут же бесстыдно добавить:

- Зачем я осквернил свою жизнь соседством тупого ханжи...

Временами раскаяние приходило к нему:

- Нет, - говорил он, - я больше не могу. Мой рассудок мутится, мне приходят в голову такие

мысли, что я ужасаюсь им. Знаешь ли, что мне не раз уже приходило желание схватить тебя и всадить тебе в горло стамеску? И подумать только, что я хочу убить тебя, оказавшего мне столько добра в моем беспомощном положении... - Тут он вероломно улыбался. - Нет, лучше уж уйти из жизни мне. Это будет справедливее. Что я теперь? Такое же животное, как ты. Только ты слеп душой от рождения, а моя душа ослепла вместе с телом... Но это выше моих сил, - добавлял он, - если я покончу с собой, какой темный отзвук ляжет на все голоса моих скрипок...

Глупец! Разумеется, его рассудок все больше мутился. Он полагал, что все сделанное им зависит от его судьбы... А может быть, это так и было; может быть, нечистая связь между ним и его детищем продолжалась? Я подумал о тех его инструментах, которые были приобретены в церковные капеллы. Нечего сказать, хорошее приобретение, достойный оттенок вносили они в сопровождение благочестивых молитв!

До сих пор я удивляюсь, как хватило моих сил и терпения вынести все эти испытания и как удалось сохранить самому рассудок. Память изменяет мне только в том, сколь долго длилось это время, когда я способен был вот-вот, забыв об ответственности, которую возложили на меня французы за целость Луиджи, бросить его на произвол судьбы, или размозжить ему голову, а затем отдаться в руки властей. Лишь жаркая молитва, да память о предсмертных заветах отца Себастьяна поддерживали меня.