Мать пошла домой.
«Никто не жалеет!» — думала она.
А перед нею стояла, точно тень, широкая фигура Николая, его узкие глаза смотрели холодно, жестоко и правая рука качалась, точно он ушиб ее…
Когда сын и Андрей пришли обедать, она прежде всего спросила их:
— Ну, что? Никого не арестовали — за Исая?
— Не слышно! — отозвался хохол.
Она видела, что они оба подавлены.
— О Николае ничего не говорят? — тихо осведомилась мать.
Строгие глаза сына остановились на ее лице, и он внятно сказал:
— Не говорят. И едва ли думают. Его нет. Он вчера в полдень уехал на реку и еще не вернулся. Я спрашивал о нем…
— Ну, слава богу! — облегченно вздохнув, сказала мать. — Слава богу!
Хохол взглянул на нее и опустил голову.
— Лежит он, — задумчиво рассказывала мать, — и точно удивляется, — такое у него лицо. И никто его не жалеет, никто добрым словом не прикрыл его. Маленький такой, невидный Точно обломок, — отломился от чего-то, упал и лежит…
За обедом Павел вдруг бросил ложку и воскликнул:
— Этого я не понимаю!
— Чего? — спросил хохол.
— Убить животное только потому, что надо есть, — и это уже скверно. Убить зверя, хищника… это понятно! Я сам мог бы убить человека, который стал зверем для людей. Но убить такого жалкого — как могла размахнуться рука?..
Хохол пожал плечами. Потом сказал:
— Он был вреден не меньше зверя. Комар выпьет немножко нашей крови — мы бьем! — добавил хохол.
— Ну да! Я не про то… Я говорю — противно!
— Что поделаешь? — отозвался Андрей, снова пожимая плечами.
— Ты мог бы убить такого? — задумчиво спросил Павел после долгого молчанья.
Хохол посмотрел на него своими круглыми глазами, мельком взглянул на мать и с грустью, но твердо ответил:
— За товарищей, за дело — я все могу! И убью. Хоть сына…
— Ой, Андрюша! — тихо воскликнула мать.
Он улыбнулся ей и сказал:
— Нельзя иначе! Такая жизнь!..
— Да-а!.. — медленно протянул Павел. — Такая жизнь…
Внезапно возбужденный, повинуясь какому-то толчку изнутри, Андрей встал, взмахнул руками и заговорил:
— Что вы сделаете? Приходится ненавидеть человека, чтобы скорее наступало время, когда можно будет только любоваться людьми. Нужно уничтожать того, кто мешает ходу жизни, кто продает людей за деньги, чтобы купить на них покой или почет себе. Если на пути честных стоит Иуда, ждет их предать — я буду сам Иуда, когда не уничтожу его! Я не имею права? А они, хозяева наши, — они имеют право держать солдат и палачей, публичные дома и тюрьмы, каторгу и все это, поганое, что охраняет их покой, их уют? Порой мне приходится брать в руки их палку, — что ж делать? Я возьму, не откажусь. Они нас убивают десятками и сотнями, — это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе других подошел ко мне и вреднее других для дела моей жизни. Такая жизнь. Против нее я и иду, ее я и не хочу. Я знаю, — их кровью ничего не создается, она не плодотворна! Хорошо растет правда, когда наша кровь кропит землю частым дождем, а их, гнилая, пропадает без следа, я это знаю! Но я приму грех на себя, убью, если увижу — надо! Я ведь только за себя говорю. Мой грех со мной умрет, он не ляжет пятном на будущее, никого не замарает он, кроме меня, — никого!
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее. «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил:
— По дороге вперед и против самого себя идти приходится. Надо уметь все отдать, все сердце. Жизнь отдать, умереть за дело — это просто! Отдай — больше, и то, что тебе дороже твоей жизни, — отдай, — тогда сильно взрастет и самое дорогое твое — правда твоя!..
Он остановился среди комнаты, побледневший, полузакрыв глаза, торжественно обещая, проговорил, подняв руку:
— Я знаю — будет время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет как звезда пред другим! Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет от зависти, и беззлобны будут все. Тогда не жизнь будет, а — служение человеку, образ его вознесется высоко; для свободных — все высоты достигаемы! Тогда будут жить в правде и свободе для красоты, и лучшими будут считаться те, которые шире обнимут сердцем мир, которые глубже полюбят его, лучшими будут свободнейшие — в них наибольше красоты! Велики будут люди этой жизни…
Он замолчал, выпрямился, сказал гулко, всею грудью:
— Так — ради этой жизни — я на все пойду…
Его лицо вздрогнуло, из глаз текли слезы одна за другой, крупные и тяжелые.
Павел поднял голову и смотрел на него бледный, широко раскрыв глаза, мать привстала со стула, чувствуя, как растет, надвигается на нее темная тревога.
— Что с тобой, Андрей? — тихо спросил Павел.
Хохол тряхнул головой, вытянулся, как струна, и сказал, глядя на мать:
— Я видел… Знаю…
Она встала, быстро подошла к нему, схватила руки его — он пробовал выдернуть правую, но она цепко держалась за нее и шептала горячим шепотом:
— Голубчик мой, тише! Родной мой…
— Подождите! — глухо бормотал хохол. — Я скажу вам, как оно было…
— Не надо! — шептала она, со слезами глядя на него. — Не надо, Андрюша…
Павел медленно подошел, глядя на товарища влажными глазами. Был он бледен и, усмехаясь, сказал негромко, медленно:
— Мать боится, что это ты…
— Я — не боюсь! Не верю! Видела бы — не поверила!
— Подождите! — говорил хохол, не глядя на них, мотая головой и все освобождая руку. — Это не я, — но я мог не позволить…
— Оставь, Андрей! — сказал Павел.
Одной рукой сжимая его руку, он положил другую на плечо хохла, как бы желая остановить дрожь в его высоком теле. Хохол наклонил к ним голову и тихо, прерывисто заговорил:
— Я не хотел этого, ты ведь знаешь, Павел. Случилось так: когда ты ушел вперед, а я остановился на углу с Драгуновым — Исай вышел из-за угла, — стал в стороне. Смотрит на нас, усмехается… Драгунов сказал: «Видишь? Это он за мной следит, всю ночь. Я изобью его». И ушел, — я думал — домой… А Исай подошел ко мне…
Хохол вздохнул:
— Никто меня не обижал так скверно, как он, собака.
Мать молча тянула его за руку к столу, и наконец ей удалось посадить Андрея на стул. А сама она села рядом с ним плечо к плечу. Павел же стоял перед ним, угрюмо пощипывая бороду.
— Он говорил мне, что всех нас знают, все мы у жандармов на счету и что выловят всех перед Маем. Я не отвечал, смеялся, а сердце закипало. Он стал говорить, что я умный парень и не надо мне идти таким путем, а лучше…
Он остановился, отер лицо левой рукой, глаза его сухо сверкнули.
— Я понимаю! — сказал Павел.
— Лучше, говорит, поступить на службу закона, а?
Хохол взмахнул рукой и потряс сжатым кулаком.
— Закона, — проклятая его душа! — сквозь зубы сказал он. — Лучше бы он по щеке меня ударил… легче было бы мне, — и ему, может быть. Но так, когда он плюнул в сердце мне вонючей слюной своей, я не стерпел.
Андрей судорожно выдергивал свою руку из руки Павла и глуше, с отвращением говорил:
— Я ударил его по щеке и пошел. Слышу — сзади Драгунов тихо так говорит: «Попался?» Он стоял за углом, должно быть…
Помолчав, хохол сказал:
— Я не обернулся, хотя чувствовал… Слышал удар… Иду себе, спокойно, как будто жабу пнул ногой. Встал на работу, кричат: «Исая убили!» Не верилось. Но рука заныла, — неловко мне владеть ею, — не больно, но как будто короче стала она…
Он искоса взглянул на руку и сказал:
— Всю жизнь, наверно, не смою я теперь поганого пятна этого…
— Было бы сердце твое чисто, — голубчик мой! — тихо сказала мать.
— Я не виню себя — нет! — твердо сказал хохол. — Но противно же мне это! Лишнее это для меня.