Выбрать главу

К голоду взрослых привыкаешь: самого шатает, едва на ногах держишься. К голоду детей привыкнуть невозможно. Каждый раз это ранит. Как-то шел в строю по Суворовскому проспекту. Услышал крик. Шум. Попросил разрешения выйти из строя. Показалось, ребенок кричит. В булочной, угол Дегтярной, кого-то били. Влетел в булочную. Мысленно влетел, а на самом деле затащился. На полу, лицом вниз, лежал мальчик лет двенадцати, а женщины бессильными костлявыми руками били, вернее, шлепали его по спине. На мальчике был ватник, и удары полумертвых женщин, видно, не очень его беспокоили. Он усердно работал челюстями. Продавщица, оказалось, положила на весы пайку хлеба, мальчишка подскочил, схватил с чашки весов хлеб, запихал в рот, весь запихал, без остатка, и тут же упал на пол. Женщины его били, а он жевал.

Старушка, у которой утащили с весов хлеб, требовала от продавщицы свою пайку, продавщица ругалась: "Вон твой хлеб, жуют, иди, вытаскивай..." Старушка хотела позвать военный патруль или милиционера: за воровство продуктов наказывали очень строго, а случалось, и стреляли на месте. Что будет с мальчиком, попади он в руки злого человека? Я предложил всем, кто был в булочной, а собралась уж хорошая толпа, дать в пользу старушки по пять граммов хлеба. Кто тут же ушел, кто дал. В конце концов собрали блокадную пайку. А я поскорее увел мальчишку. Спросил, где его родители. Можно было и не спрашивать. Отец на войне, письма пока нет. Мать угнали на оборонительные работы. Живет у бабушки. "Скоро помрет, -- сказал мальчик деловито. И добавил со вздохом: -- Мне б ее годы, и я б смерти не боялся... Смерти, говорит, жду, как праздника..."

Я читал, в законах и обычаях еврейского народа сказано: услышишь когда, что ребенок плачет, бросай все, спеши успокоить детское сердце. Как можно было успокоить в блокадном Ленинграде голодного ребенка?! Теперь известно, из Ленинграда не успели вывезти 350 тысяч детей. Сколько из них дожило до весны, когда детей начали вывозить по Ладоге на баржах? Ведь за это кто-то должен был ответить!.. Впрочем, кто-то, наверное, и ответил, но в газетах не писали. Писали героическую чепуху, мол, смерть боится ленинградцев.

Так она нас боялось, старая карга с косой, что унесла в могилу миллион ленинградцев. Только на городские кладбища было свезено, снесено 650 тысяч трупов.

Теперь хорошо известно, что Ленинград был первой и главной целью гитлеровских войск в начале войны. Только покончив с Ленинградом, войска группы "Север" поворачивали на Москву, которую предполагали обойти с тыла.

Поэтому так бесновался Гитлер, узнав о том, что его войска остановились в предместьях Ленинграда. Потому так жестоки и беспощадны были бомбардировки: город хотели превратить в руины, в прах, "ковентрировать". Ленинградцев было предписано не брать в плен, уничтожать, как евреев. Они мешали "блицкригу..." И в конце концов помешали...

Я получил назначение в челюстно-лицевое отделение госпиталя. Мы сразу столкнулись с необычной проблемой. В армию брали, даже в первые дни, людей немолодых. У многих недоставало зубов, а солдатам часто выдавался сухой паек. Сухари, каши-концентраты в плитках. Твердые, как кирпичи. Солдаты не могли ничего есть. Было приказано срочно протезировать сотни и тысячи солдат. Ночью и днем работал мой вулканизатор, в котором находились зубные протезы. Они вулканизировались при температуре 170 градусов. Как-то ночью градусник лопнул, вулканизатор не успел остыть. Когда открывал крышку, горячим паром обожгло левую руку до плеча. Естественно, никакого отгула для лечения мне не дали. Да я и не просил. Мучительные боли продолжались недели четыре. Только немногие знали, что произошло. Больные недоумевали, чего это "зубник" время от времени гримасничает.

В те дни мне дали задание доставлять в госпиталь гипс, которого требовалось очень много. Гипсовый завод находился на окраине Ленинграда, в полутора-двух километрах от линии фронта. Я должен был туда ехать вне зависимости от того, стреляют в эту минуту или бомбят. Обстрелы продолжалось подолгу. А гипс нужен был всегда, каждый день. Как-то утром отправился на завод. Обстрел не прекратился. Снаряд попал в крышу завода и в бункер, по которому проходил горячий гипс. Человек, управлявший бункером, упал. Его завалило раскаленным гипсом, а затем выбросило наружу мертвым. Я знал этого человека и его семью. Заплакал. А мне кричит шофер: "Лейтенант, вы что?! Время не ждет! Нагрузились, поехали!" Говорят, люди на войне становятся черствыми. Иначе не выжить. Не знаю. Я не мог скрыть слез ни тогда, когда видел голодного ребенка, ни тогда, когда нас накрывала бомба и приходилось часами раскапывать заваленных врачей и раненых.

Как-то несколько самолетов спикировали на госпиталь около Таврического сада. Сбросили бомбы огромной мощности. Здание рухнуло, а в нем было более тысячи раненых. Живых и мертвых вышвырнуло на мостовую. Это был Дантов ад в самом страшном варианте. Четыреста были убиты, мы их складывали на улице. Сколько осталось под развалинами, никто не знал. Извлекли из-под обломков женскую руку. На пальце кольцо с монограммой КМК. Мне показали, я разрыдался, убежал от людей, спрятавшись за грудой обломков. Рука принадлежала замечательному доброму человеку -- доктору Клавдии Михайловне Канцепольской. Я знал и ее, и ее мужа, с которым дружил. Дали знать мужу, Семену Канцепольскому. Прибыл исхудавший высоченный подполковник. Я не мог глядеть ему в глаза, как будто был виноват в том, что жив, а его веселая умница жена осталась в обломках. Может быть, это странно, но нередко испытывал подобное чувство вины, когда встречался с родителями или вдовами погибших друзей или приятелей. Я понимал, что ни в чем не виноват, и тем не менее испытывал острое чувство вины. Особенно острое почему-то, когда человек погибал рядом со мной, как лейтенант Владимир Фельдман, которому в районе главного штаба снарядом снесло голову. Мы шли вдвоем, я кинулся к нему...

Я написал его семье, как было дело, но, как они ни приглашали, не поехал. Это было выше моих сил. Да, есть люди, которым все это -- ничего. Едут, рассказывают. А я не могу. Я не создан для войны, хотя делал все, что надо. Все, что приказывали, даже залезал, как вы знаете, на крышу. Тушить зажигалки. Где-то в конце 1942 года вышел приказ: на крышах больше не дежурить. Зажигалки швыряли не часто. Гораздо чаще бомбы, которые срезали дома, как ножом. Сколько людей, сколько замечательных врачей погибло напрасно! Я не скрывал, что никогда не испытываю радостного возбуждения во время "высотного дежурства". Никогда не хотел бы быть один на один с черным небом, которое роняет, словно по неведению, бомбы на головы людей. Никогда не хотел бы больше искать "ракетчиков"-шпионов, которые указывают цели немецким самолетам. После войны выяснилось, что за "шпионские ракеты" мы принимали раскаленные осколки зенитных снарядов, ракеты, пущенные с самолетов. А ведь искали и водили "шпионов" на расправу. И я однажды обнаружил такого. Он плохо говорил по-русски. Наверное, это был беженец из Прибалтики. Я задержал его и сдал патрулю. С тех пор, как прочитал, что никаких ракетчиков не было, а была шпиономания, которую воспитывали в нас много лет, вспоминаю свой доблестный подвиг с чувством стыда и раскаяния. Да, я шел на крышу без энтузиазма, хотя говорили, что это так красиво -ночное небо с шарящими прожекторами. Не видел я в этом красоты. Иногда надо мной иронизировали. А начальник, который гонял нас на строевом плацу (пока строевую в 1942-м не отменили), называл меня иногда с улыбкой, иногда без нее "Дантист на крыше". Я не сердился. Без улыбки в блокадном Ленинграде не выживешь...

Я люблю Ленинград. Что поделаешь, пришлось покинуть его вслед за детьми, которых не мог переспорить. У них своя правда. Им жить...