В те годы, по крайней мере в двух-трех младших классах, мы писали грифелем на табличке. Одновременно с этим мы начинали учиться писать чернильной ручкой в линованной тетради, но я сомневаюсь, что грифель и табличка, которые принято было хранить под крышкой парты, даже и в старших классах были совершенно выведены из обращения. Мне бы хотелось раздобыть такую табличку тех времен, но, подозреваю, они все были уничтожены при генеральной уборке. Если мне не изменяет память, на одной стороне мы решали примеры, на другой — писали упражнения. Написанное стиралось посредством губки и куска замши, которые хранились в специальном пенале — это был такой цилиндрический жестяной футляр с двумя крышками; перегородка посреди цилиндра разделяла его на два отделения: для губки и для тряпки. На крышках этих футляров, которые ученикам приходилось покупать самим, были изображены сиреневые кошечки, собачки или играющие ребятишки. Футляры из белого алюминия, без картинки, были гораздо дороже, и посему обладали ими лишь немногие; крышки у этих футляров, в отличие от обычных, не надевались на края, а навинчивались; к вящему удовлетворению владельцев обычных жестяных футляров резьба этих пеналов частенько ржавела и схватывала крышку намертво. К губке и тряпочке обычно подкладывали коричневый боб, и он начинал прорастать из-за влажности и тепла в классе. В любом случае, в обоих отделениях и тех, и других футляров царила атмосфера ржавчины и распада, и при снятии крышки из них вырывался странный затхлый душок.
Табличку я упомянул потому, что однажды на одной ее стороне нарисовал сидящего на задних лапках зайца. По той или иной причине картинка, занявшая всю сторону таблички, была дорога мне, и я никак не мог решиться стереть ее. Поэтому я день за днем, неделями использовал свободную сторону таблички и для счета, и для письма, но всякий раз мне приходилось сталкиваться с проблемой нехватки места. В один прекрасный день г-н Ван Кюйленбург обнаружил мои затруднения, остановился рядом, и мне, онемевшему, пристыженному, уничтоженному, не оставалось ничего другого, как молча перевернуть табличку. Не помню, спросил ли г-н Ван Кюйленбург меня о чем-нибудь. «Я дам тебе листок из альбома, — сказал он, — ты сможешь перенести рисунок на него». Я получил скрученный в трубочку и завернутый в оберточную бумагу лист для рисования и карандаш, которые мне разрешили забрать домой, также как и табличку. Подозреваю, что еще ни одному школьнику не было позволено выносить из школы табличку. Дома я приступил к работе, но мне хотелось как-то особенно отплатить г-ну Ван Кюйленбургу за его доброту, и я решил не удовлетвориться обычным черно-белым рисунком, а в знак благодарности и признательности раскрасить его цветными карандашами. Карандаши у меня были, и я раскрасил картинку, однако цвета получились далекими от естественных. Я закрашивал один цвет другим, результат устраивал меня еще меньше, и так до тех пор, пока фигурка животного не покрылась нестираемым толстым серо-буро-малиновым слоем, окруженным нечаянным ореолом из растертой карандашной крошки. У меня получился заяц, чудом избежавший какой-то несказанно ужасной участи, но г-ну Ван Кюйленбургу было свойственно нечто человеческое, или нечеловеческое, или же сверхчеловеческое: «Мрачновато смотришь на вещи, мальчуган, — сказал он мне на следующий день, разглядывая мое творение. — Но это очень красиво», — с присущей ему спасительной деликатностью быстро добавил он. Чем больше особенного внимания он мне уделял, тем больше я этого стеснялся. Первые исписанные мной чернилами страницы заинтриговали его, и он, что-то пробормотав себе под нос, показал их другому коллеге, случайно зашедшему в класс, а в конце концов и завучу, г-ну Ваартсу, человеку насквозь лживому и дурному, настоящему интригану; тот пытался застращать персонал, для чего в самые неподходящие моменты вваливался в класс, — может быть, для того, чтобы обнаружить беспорядок, застукать какого-нибудь преподавателя за курением втихаря, или еще что-нибудь такое, и который, по слухам, даже довел до слез учительницу, мамзель Керс — юное, безобидное, трепетное существо, от нервозности постоянно теребившее на шее цепочку с медальончиком. Эта ядовитая жаба Ваартс, вырядившись, как торговец сыром, с напомаженными, разделенными прямым пробором, коротко, как у немецкого офицера десятых годов, стриженными волосами, иногда вел в моем классе урок устного счета. Его раздражало все, и прежде всего — далеко не беззвучно испускаемые то справа, то слева ветры, вызванные страхом и напряжением, которые он умудрялся сеять повсюду. Тщетно тогда прохаживался он по рядам, неторопливо, пригнувшись, вынюхивая как ищейка, дабы локализировать утечку. Задача была не из легких: среди всех этих детей бедняков — вследствие экономической политики, проводимой тогдашним кабинетом Колейна[5], классы иногда насчитывали сорок-пятьдесят человек — были недоедающие и немытые, и не было ни одного, от которого не исходил бы запашок.
5
Кабинет министров под председательством Хендрикуса Колейна (1869–1944) действовал в течение четырех последовательных периодов, в 1925–1926 и 1933–1939 гг., после чего был распущен. Во время кризиса 30‑х годов Колейн проводил жесткую политику финансовой экономии, в которой основной упор делался на сокращение средств на образование и зарплаты для служащих.