Кое-что могло быть истолковано как аллегория. Так, евангельский рассказ о Чудесном Насыщении был ясной, как день, аллегорией, точно так же, как и излечение слепорожденного: лишь аллегорическое объяснение могло пролить свет на подразумеваемый смысл.
То, чего нельзя истолковать буквально или аллегорически, являет собой символ. И вот с этим уже сложнее. Аллегорию еще можно постичь рационально: рассказывается о чем-то специфическом и ограниченном, в то время как имеется в виду нечто общее и неограниченное, идущее параллельно со специфическим и ограниченным. Можно представить себе, что вдохновенные авторы истории о Чудесном Насыщении или об исцелении слепорожденного знали, что запечатлевают аллегорию.
С символами дело обстоит иначе. Условием изображения символа на бумаге или на холсте является то, что писатель или художник не осознают факта использования символа. Отображенное представляет собой то, что никаким иным путем истолковано быть не может. И то, что подразумевается под символом, адекватному изложению не поддается. Неизвестно, что означает символ, но известно то, что он означает что-то, а именно истину безграничную, полностью подчиняющую себе личность зрителя или читателя, рассудок коего, однако, не в состоянии ее постичь.
Первый образчик подобной символики я усмотрел в том, что Марию именуют «Матерью Божией». Господь из ничего и «на веки веков» сотворил мир, а затем, — возможно, не слишком хорошо подумав, и Человека. Как в таком случае могла земная женщина быть Матерью Бога? Невозможно, и тем не менее это именно так. Я задался вопросом: понимал ли, или хотя бы чувствовал ли тот самый человек, который, с глубоким трепетом и после робких сомнений впервые осмелился прошептать и поверить бумаге два эти слова, и чьи уста, перо, бумага, плоть и имя уже давным-давно сделались прахом и стерты с лица земли — что он равен Богу…
А также Ее Телесное Вознесение — и тела и души, как учили нас уложения, было чистейшей воды символом. На территории буквальности зацепиться не за что, и еще в меньшей степени это есть аллегория. Ничего конкретного представить себе было невозможно, хотя художники, в первую очередь пылкие неугомонные испанцы, создали несчетные изображения умирающей старой женщины, уволакиваемой в небеса стаей шумнокрылых ангелов. Стоя перед таким полотном, с трудом подавляешь слезы, — но изображенное на ней не есть то, в чем заключается символ.
А как обстоит дело, например, со всем Евангелием? Выдержка ли это из летописей Ближнего Востока, или символ? Книга явилась для меня великим, — возможно, крупнейшим, богатейшим по смыслу и наиболее избавительным — религиозным откровением, которое когда-либо знало человечество, но мне казалось, что это скорее отрицание нежели признание ее абсолютной, по сути дела, надысторической действительности, — если, конечно, ее угодно основывать на предполагаемой историчности.
В возникновении предания проявлялись, по крайней мере для тех, кто «имел уши, чтобы услышать», Божественная Благодать и Святой Дух, но вопрос о существовании у богооткровенной фигуры Христа некоего исторического прототипа казался мне в высшей степени маловероятным, исторически не подтверждаемым и, кроме того, в сущности, не относящимся к делу.
Итак, чему же я верил? Сам-то я думал: всему, но кто знает, мало ли кругом зануд и маловеров, которые заявят, что моя вера «гроша ломаного не стоит». Книжники некоей великой мировой секты, например, «научно» доказали, что Змей в Раю существовал — к тому же умел говорить, причем изъяснялся на классическом иврите. Было бы действительно жаль, если в высших эшелонах католического учения о вере служили такие же буквоеды и крючкотворы, ведь тогда — о, как все это было бы прекрасно, и о, какой бы это был волшебный сад символики, чьих границ в жизни человеческой никто полностью не познает, проникнув туда! И никакого тогда нытья на мою голову, этой чуши собачьей, этого пиздежа, этой дутой философии «исторического материализма», марксизма и единодушной классовой борьбы, где каждое слово, во-первых — выдумка, во-вторых — вранье, а в третьих — неправда. Наконец-то, наконец — проблеск истины, наконец — что-то, имеющее глубину и значимость, наконец что-то настоящее, а не какая-нибудь пустышка!