И теперь, внезапно, с почти физической болью в душе, припомнил я сцену на железнодорожной станции в большом городе Р., когда я в последний момент протянул визитную карточку юноше с погрузочной тележкой, чтобы затем увидеть, как уплывает от меня его лицо и растворяется в небытии — навсегда? Навсегда, ведь как давно это случилось? Нет, ничего такого больше не слыхивал, сударь, понимаете вы это? Может, мой Матросик — потому что его звали Матросом, или Матросиком — потерял карточку? Такое может быть, но маловероятно. Или он был настолько глуп, что оставил ее дома на виду? А вот это уже вполне возможно: он был доверчив и беззащитен…
Пение кончилось, орган умолк, и ректор Ламберт С. поднялся с места, чтобы произнести проповедь. Поначалу из его речи до меня ничего не доходило, потому что перед глазами моими стоял Малыш Матрос, — вот он сидит в гостиной родительского дома, под светом выпиленного лобзиком, обтянутого шантунгом[46] фанерного абажура аварийной лампы над темным, «под старину», столом, рассматривая мою визитку, как вдруг ее выхватывает из его руки неожиданно вошедший в комнату отец. Боже праведный! Матросик застывает на месте, а его отец впивается глазами в карточку, разрывает ее в клочки и швыряет в печь. В следующий момент он надвигается на Матросика, одной рукой крепко хватает его, а второй принимается изо всей силы, где только может достать, лупить по его беззащитному телу.
То, что я видел в своем воображении, являлось недоказуемой, хотя и не синхронно с моими мыслями свершавшейся реальностью, но картина обладала такой визионарной и покоряющей силой, что заставила меня забыть обо всем окружающем. «Пидор! Грязная продажная задница!» — слышался мне рев матросикиного отца, и он хлестал еще сильнее. Матросик, тщетно пытаясь вывернуться и отвести удары руками, громко плакал, протяжно, пронзительно вопя своим юношеским голосом. Ничего я не мог сделать, ничего. Всё как всегда: невинный, беззащитный мальчик, которого обижали и мучили, и я не мог прийти к нему на помощь, поскольку никто не знал, где он живет. Я видел и слышал удары, сыплющиеся на его хорошенькое, робкое юношеское личико и на хрупкое юношеское тело, едва защищенное легонькой кисеей девичьей блузки и тонкими, как паутинка, брюками. Невольно, однако неудержимо, воспрял мой мужеский жезл, и я проклял себя. Чья была в том вина? Нет, подумал я с горечью, не только моя. Его корчи и вопли под жестокими ударами по матово-бархатистому, еще почти нигде не опушенному матросиковому телу были моей виной, моей величайшей виной — никогда я от этого не отрекусь… Но в еще большей степени была в этом вина людей, всего грешного человечества, отвернувшегося от Бога… бесстыдно грешащего… отказывающегося перейти в другую веру и отрицающего Суд Божий… Когда-нибудь эта вина будет искуплена, и Матросик будет отомщен в судный день… Но дело могло несколько подзатянуться, поскольку до всего этого было еще очень далеко… Должен ли я отомстить за него, хотя бы загодя?.. Но как?.. Я вообразил себе липкие, серые часы воскресного полудня, вскорости предстоящие мне, и мне вспомнился Отто ван Д. «Фунт льна!» Из фунта льна можно было навить достаточно веревок, чтобы связать его по рукам и ногам и сплести карательный кнут… Прямой метод. Господь когда-нибудь отомстит за Матросика, тут у меня сомнений не было, но ведь нынче-то у Него — выходной… Если я сегодня возьму его задачу на себя и заставлю Отто ван Д. с его «фунтом льна» уже сейчас почувствовать, что было причинено Матросику, моему Матросику, по его вине… Да, если он дома и я смогу добраться до него… Посмотрим…
Мало-помалу я начал проникаться словами проповеди. Ректор Ламберт С. выбрал ее предметом сражение Иакова с ангелом[47]. Историей типичного Божественного провидения она не была, поскольку, на мой взгляд, в ней заключалась ночная борьба Иакова с самим собой, в течение которой тот сумел победить свой гнев по отношению к Исаву и в итоге по наступлении рассвета принял решение пойти навстречу брату, дабы примириться с ним. Ангел здесь представлял не Господа, но скорее демоническое начало, а именно — мстительную ненависть, терзающую сердце Иакова. По меньшей мере, если я, согласно своим крестьянским понятиям, верно истолковываю данный отрывок из Библии, поскольку ректор Ламберт С. в ангеле прозревал как божественное, так и человеческое, или человеческое в божественном. Все было человеческое, но в то же время божественное: в человеческом заключалось также и божественное. Не то чтобы все, что человек натворил, становилось божественным, но, так сказать, Бог был в человеке. Я слишком поздно прислушался, то есть, возможно, я понял неверно, но не страшно, подумал я: меня это в любом случае ни к чему не обязывало, и это уже было кое-что.