Выбрать главу

Я ощущал снисходящие на меня восхитительную кротость и спокойствие. До чего же весь этот бедлам, — несмотря на теоретически довольно замкнутый характер системы, — бестолковая и невинная суета… Как мог кто-то делать из этого серьезную проблему: соучаствовать или нет? Что это изменило бы? Я мог сделаться католиком, а мог и не делаться им: и так было хорошо, и этак. Мысль эта была ошеломительной находкой, и довольно странно, что я так долго размышлял, прежде чем пришел к ней.

Проповедь подошла к концу, ректор Ламберт С. причащал лично, и души потянулись за причастием. Гостию в те времена, в отличие от нынешних, еще не протягивали на ладони и не подносили на блюде, — священник укладывал ее на вытянутый язык, словно некий оральный суппозиторий. Подобную практику я всегда находил недостойной и безвкусной, я и сейчас так считаю. «Приимите, ядите», — сказал Сын Божий, и речи не было о том, что Он для своих учеников, будь это даже младенцы на горшках, взялся бы строгать бутербродики размером с игральную кость, дабы потом распихивать их по ртам. Но сила символа преодолела даже такую профанацию, и это преисполнило меня миром. И все же я с изумлением и восхищением наблюдал, как ректор Ламберт С., продираясь сквозь джунгли артистической свиной щетины, с истинно католической сноровкой умудрялся добраться до ротовых отверстий различных альтернативных типов, определенно не поддаваясь соблазну взмахом руки отлучить их от причастия, буркнув: «Шел бы ты сперва помылся да щеки поскреб».

При выходе из церкви я мог, буде таково мое желание, ни с кем не встречаясь, из портала в нижнем этаже выйти прямо на улицу и смыться, но меня понесло в большую старинную прихожую, где, как мне заранее сообщили, можно было выпить кофе.

Там толпился народ. За четвертачок можно было получить чашку кофе, который подавало некоторое количество женских душ. Ведь вот скудоумие, модная прогрессивность: послушать службу, а потом выпить кофейку? Может, и так, но все деяния людские были скудоумием и посмешищем: ни черта это не означало. И, кофе, кстати, был ни слабым, ни скверным, а весьма крепким и превосходного качества.

Смедтс и его свита снова нашли меня, и в ту же секунду мной овладели прежние оцепенение и омерзение, какие я претерпел в доме Смедтса: тягостное ощущение, что я ничего, абсолютно ничего из того, что передумал и прочувствовал во время службы, никогда не осмелюсь высказать Смедтсу, даже ничтожной части этого. Никто меня ни о чем не спросил, но интеллектуальная дама-настольница, по-прежнему вооруженная плоской египетской сигаретой в мундштучке слоновой кости, глянула на меня, словно ожидая какого-то заявления.

— На мой взгляд, всё было замечательно, — ляпнул я.

Ректор Ламберт С. появился в комнате, облаченный в темную пиджачную пару. После нескольких слов приветствий и рукопожатий направо и налево он остановился рядом с нами, и Смедтс представил меня. Знал ли он заранее о моем приходе и его цели? Возможно, да, и я счел, что мне нужно бы что-то сказать. Но теперь, исключительно от изумления, у меня появилась в высшей степени странная мысль, которая, хоть я ее изо всех сил старался отогнать, с еще большей силой неумолимо давила на меня. Странная была она, совершенно ясно, но потом, сильно позже, она полностью подтвердится фактами… Это было чувство, что он, Смедтс, совсем не хотел, чтобы я когда-либо примкнул к его церкви… Как я до этого додумался? Теперь-то уж он не должен был беспокоиться. «Пока к ней принадлежат люди вроде тебя, я к ней принадлежать не буду», — преисполнившись ненависти, подумал я. Но в то же самое время я не доставил ему триумфа. Я добрался до следующей фазы: я этого хотел, и я не хотел этого. Но теперь мне волей-неволей пришлось раскрыть рот.

— Я пришел с господином Смедтсом, — проблеял я. Ректор Ламберт С. обратил на меня свой взор. Взгляд его не был исследующим или любопытным, но, скорее, в нем сквозила терпеливая усталость.

— Я уже много лет интересуюсь… — сообщил я, — и…

И в этот момент я заметил за его спиной, совсем рядом, мальчика, которого издали видел на хорах, возле органа. Я узнал его исключительно по цвету одежды и по манере двигаться. Это был он, тот самый, совершенно точно, но выглядел он совсем не таким, каким я наколдовал его себе в мечтах: ему вовсе не могло быть 18–19 лет, но тринадцать, самое большее четырнадцать. Он не был бледен лицом, и он не был блондином, но оказался много прекрасней и восхитительнее, чем я представлял. У него была слегка побронзовевшая от солнца или от природы кожа, и короткие, очень темные, почти черные волосы. Я заметил темный пушок над верхней губой его действительно крупного, влажного и невинного рта.