Но когда именно начался этот сыр-бор, который в постели постепенно начал напрягать и Вими, отчего тот соизволил назвать меня «сексуальным извращенцем»? А начался он, — потрясенно осознал я, — удивительным образом примерно в то же время, когда я начал культивировать религиозные чувства, понятия и мысли. Одно отклонение я подцепил одновременно с другим…
Связано ли это было с Богом? Возможно, да. Эта неопрятная кладовка и уныние сего развратного алькова, еще большее, возможно, уныние просторной гостиной Отто, лишенной вкуса, вдохновения или идеи, безысходность ее, стоит лишь задернуть занавески, и еще большая безысходность, когда они раздвинуты — в этом, неоспоримо, крылась некая система и неумолимый порядок. Божественный порядок? Но как же это? Да… Все же… Он — божественный… Внезапно я понял то, что, в лучшем случае единожды, смутно и неопределенно испытал раньше, но никогда не умел дать этому вразумительного истолкования… Точно так же, как я искал Бога, который есть вне времени, пространства и материи и посему является единственной реальностью, искал я и Любовь, которая никогда не существует во времени, пространстве и материи, не имеет физического тела, но посему, совсем как Бог, есть единственная реальность… Моя — в глазах других людей, и частенько моих собственных — предосудительная и порочная любовная жизнь была, в сокровеннейшем ее замысле, жизнью благочестивой… То, что я делал, было нечисто, низко, нелепо и унизительно, но это было освящено, поскольку являлось частью священного плана Господня, который он начертал для меня… Поскольку он, прямо перед тем, как сотворить мир, до начала времени, определил и постановил, что я, в этот самый день, в этот самый час и это самое мгновение, в этом самом закутке буду объезжать Отто, скандируя строки моей ревистской молитвы, а потом вторично прокачусь на нем верхом… То, что мной «тоже кто-то управляет», было больше, чем дурацкая шутка: это было правдой, и правда эта на первый взгляд казалась узилищем, но это была такая правда, которая в то же время «могла освободить» меня, если бы я только захотел разглядеть и принять ее… Господь все устроил таким образом, что я был приговорен — или призван — искать единственную настоящую Любовь, и только ее, — ту, которую я могу созерцать лишь издали и никак иначе, неузнаваемо видоизмененную «в тусклом стекле», и никогда «лицем к лицу»[57], и я в жизни не осмелюсь прикоснуться к ней, так же, как никто на земле не может созерцать или осязать Господа — и при этом живет. Вот так, и не иначе. Это был в некоем роде мой собственный ад, или, по крайней мере, мое чистилище и, непостижимо, за пределами понимания моего и любого другого человека, — Он, в безмерной Его милости ко мне, так распорядился, и посему это было хорошо… В Нем «шевелился» — на этом слове, в данный момент двусмысленном, я хихикнул — «и жил» я, избранный, дабы мне было позволено полностью покориться воле Его. «Да святится имя Его в веках», — вслух произнес я, при этом не удержавшись от того, чтобы легкими толчками моей штуковины не проскандировать сказанное в мальчишескую дырочку Отто.
— Я больше не могу, Герард, — проскулил тот.
— Никак не оторваться мне от твоей дивной попки, звереныш мой, — доверительно сообщил я ему. Больше я не мог сдерживаться и пустился, сначала потихоньку, во вторую любовную поездку.
— Выйди из меня!.. — почти навзрыд простонал Отто.
— Ну чуть-чуть еще, братец мой раб, — произнес я мягко, но решительно. Я был достаточно предусмотрителен, чтобы не ускорять фигуры парного танца, но для пущей надежности поспешил переместить руки на нижнюю часть его тела и намертво сцепил ладони и запястья у него под животом… нет, я не позволю ему удрать… мои проездные документы были все еще действительны… А он себе что думал? Что его задницу только для его собственного удовольствия сотворили?.. У Господа совершенно иные планы… Я застонал и почувствовал, что вновь вот-вот полностью лишусь воли и сделаюсь орудием своего желания, или что там это было…
Отто попытался облечь в слова новый, ныне отчаянный и даже переходящий в агрессию протест, но у него вырвался лишь сиплый надсадный вопль. Он затрепыхался подо мной, пытаясь высвободиться, но я зажал его, словно в тиски. Я замер, и он, в свою очередь, прекратил извиваться.
— Стисни зубы, Отто, — сказал я. — Красота требует жертв. — Я начал новую серию рывков, и теперь точно знал, что сделал так не ради смягчения причиняемой этим боли, а ради боли как таковой, и еще — чтобы услышать в его голосе головокружительное, чарующее свидетельство этой боли и увидеть корчи его беззащитного тела.