По большей части я был один, не раздергивал штор, чтобы не подумали, что я дома, и на ночь отключал звонок, поскольку молодцы-яхтсмены из лагеря неподалеку имели обыкновение звонить в дверь по утрам, этак около половины четвертого, чтобы потом раствориться во тьме.
Контакт с ректором Ламбертом С. я утратил не совсем. Наезжая по случаю в большой город А., я из чувства долга посещал службу в старой тайной церкви, если это было первое Воскресенье месяца. Он был честный и преданный человек, чью прямолинейность и искренность я научился ценить, но, похоже, его службы и проповеди меня больше не трогали: с великими эмоциями было покончено, да и «Бог» и вся его сиволапая семейка преисполняли меня отвращением.
Этого я Ламберту С. не показывал. Мы на свой лад оживленно беседовали об искусстве и культуре, о самой религии, но мыслями я был в другом месте, или вовсе нигде… Больше ни о чем таком возвышенном, или как там полагается представлять «Господа» и Ему подобные авторитеты: какой жалкий вздор, все это…
Нет: исполнять свой долг, вот и все, что оставалось… А это означало: попробовать закончить книгу, вопреки здравому смыслу, ибо кто мог сделаться мудрее от того, что я писал? Но нужно было закончить, я и сам так считал, закончить… до того, как я окончательно сопьюсь и обрету единственный, в сущности, выход: Смерть…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Расположение звезд было довольно неблагоприятно, когда примерно года полтора спустя (в то время, вследствие газетной шумихи и волны злословия, поднявшихся вокруг предстоявшего мне суда в связи с обвинением в богохульстве, я не желал больше слышать и иметь дело со всей этой религиозной фигней) ректор Ламберт С. вновь неожиданно вернулся к обсуждению дела о моей прежней просьбе о вступлении в Р.-К. церковь.
Как я уже упоминал, мы с ним время от времени виделись в стольном городе А., и он как-то раз навестил меня во Фрисландии, проездом в Гронинген, к своим старым друзьям, а один раз даже завернул во Фрисландию специально ко мне. В один из таких визитов он вернулся к нашим делам.
— Я над этим работаю, — сообщил он мне.
Над чем же? Что я такое натворил? Надо сказать, что я в то время, за исключением приступов, во время которых не мог рассуждать здраво, повсюду видел угрозу, даже там, где ее не было, и мне постепенно начали являться укоризненные голоса. Сильная горячка стряслась месяцев шесть спустя, но умеренные приливы беспричинного страха накатывали на меня регулярно, правая рука время от времени отказывала, и ее на целые дни парализовывало, — я принимал это за нервный ревматизм или ночную судорогу мышц, не распознавая алкоголического поражения нервной системы. Я не согласен с бытующим мнением, что ко времени моего крещения был не совсем в своем уме, — хотя доказать это было бы чрезвычайно трудно. Если я хотел думать и прилагал к этому усилия, разум мой в течение коротких периодов, возможно, бывал светлее, чем когда-либо; если же я расслаблялся, случалось, что я нес вздор и произносил фразы, которые придумывал не сам — определенно, это во рту у меня включал радио какой-то случайно запертый в мусорном контейнере гном.
— Много я пью? — риторически вопросил я Ламберта С. — Стоял почти летний, безветренный весенний день, и мы сидели на улице, за столиком на бетонированной площадке перед кухонной дверью дома «Трава», освещенные поздними лучами предвечернего солнца, уже не греющего, но сообщавшего прелестный оттенок пейзажу. Ламберт С. не ответил.
— Пойду принесу бутылку и стаканы, — предложил я.
— Погоди, — решительно сказал Ламберт С. У него был с собой портфель для документов, — искусственной кожи, на «молнии», — с такими обычно разъезжали страховые агенты. Зачем он прихватил его на улицу и положил между нами на столик? Я встревожился.
— Я тут еще раз все обдумал, — сказал Ламберт С. — Ты постоянно об этом заговариваешь, и мне кажется, для тебя это много значит.
— Да, правда, — сказал я испуганно, поскольку не знал, о чем идет речь.
— Ну смотри, — продолжал Ламберт С. — Ты думаешь примкнуть к Церкви, и на это у тебя есть причины. Я не хочу стоять у тебя на дороге.
— Ах, вот оно как, — заключил я.