— Гуляйте, гуляйте отсюда! — сказал он, впрочем довольно тихо и мирно.
— Да мы… — заикнулся Дмитрий.
— А, собственно, в чем дело? — разгорячился было Игорь.
— Товарищ милиционер… — неизвестно что хотел сообщить милиционеру Миша.
— Гуляйте отсюда!
Странная нота послышалась в голосе милиционера, так что никто из друзей не успел уж высказать ему своих сокровенных мыслей.
За углом другой милиционер (словно дожидался) загородил дорогу. Человек средних лет в штатском (руки в карманы) как бы между прочим тенью стал за плечами.
— Документы прошу предъявить. Кого вы здесь ищете?
— Знакомая здесь живет, — Игорь умел петушиться, но, значит, умел и трезво оценить обстановку.
— Ваша?
— Его…
Милиционер мельком, лишний раз взглянул на Митю, и даже тот, что стоял сзади — руки в карманы, заглянул парню в смущенное излишним вниманием лицо.
— Гуляйте!
Друзья не могли видеть, что за углом, как раз там, где они только что околачивались, появился в это время, выйдя из особняка, человек лет пятидесяти, лицо которого наверняка показалось бы знакомым всем троим, хотя, может быть, и не сразу удалось бы вспомнить, где они этого человека видели. На обратном пути Игорь подсказал Мите:
— Я бы тебе советовал держаться подальше от этого места. Тут что-то не так. Поверь интуиции старого разведчика.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Первые-то пять секунд не мог использовать Митя, чтобы заглянуть в глаза и высмотреть там все до самого донышка, на всю остальную жизнь. Сознательно или нет, Энгельсина не предоставила ему этих пяти секунд.
Дело в том, что, когда, едва сдерживая нервную дрожь, Дмитрий позвонил у нужной двери, когда ему открыла пожилая женщина (а вернее сказать, старушка), когда он, разглядываемый коммунальными жильцами, преодолел все же длинный коридор и, не помня себя, постучался в последнюю дверь, и когда донеслось оттуда: «Да, пожалуйста!», и когда он переступил порог и остановился, не выпуская сзади дверной ручки, — дело в том, что комната оказалась пустой.
В растерянности схватил Митин взгляд все сразу. И темно-красные стены, и темно-красный буфет с темно-красным мерцанием хрусталя в глубине, и темно-красный диван с узенькой полочкой, на которой плотно уставлены золоченые корешки книг, и темно-красную оправу высокого зеркала, в котором отражалось все темно-красное, в том числе и темно-красная с золотистым шитьем скатерть стола.
Лишь пианино было черное. Но и то благодаря своей благородной зеркальности оно вбирало в себя окружавшую его темную красноту.
Пианино стояло посреди комнаты, деля ее вдоль. За ним поднимался до потолка, темно-красных тонов, тяжелый ковер. Значит, как бы отдельная комнатка образовалась там, за пианино и ковром. Значит, именно там-то и затаилась хозяйка комнаты.
— Вы раздевайтесь пока и располагайтесь где-нибудь, — было приказано из-за ковра и пианино.
Митя снял мокрый от дождя плащишко, робко, чтобы не тронуть хозяйской одежды, пристроил его на темно-красную стоячую вешалку с завитушками, сделал три шага и присел на диван, заранее страдая от того, что скоро на темно-красном паркете появятся две маленькие лужицы грязноватой водички. Натечет с потрепанных башмаков. А как же быть? А как вообще избегают люди этих лужиц? Игорь Ольховатский сказал категорически: «Галоши — это архаизм, и никто теперь во второй половине сороковых годов двадцатого столетия, их не носит». И чтобы он, Митька, не смел надевать галош, идя на свидание к девушке. Но если все другие порядочные люди не носят галош, значит, и у них под ногами должны образовываться маленькие грязные лужицы? Митя, конечно, вытер ноги как следует, но в швах и складках все равно задержалась вода. Теперь она предательски выступит и появится на паркете.
Вторая задача — деть куда-нибудь большие красные руки. Митя взял с дивана вышитую думочку с васильками, положил ее на колени и стал гладить наподобие кошки. В это время хозяйка комнаты (точнее сказать, молодая ее хозяйка), как в театре из-за кулис, вышла из-за пианино.
Она сделала вроде бы порывистый шаг навстречу Дмитрию, и он тоже сделал вроде бы порывистый шаг навстречу ей, но потом они остановились, поздоровались за руку.
Дмитрий опять сел на диван, но уже в сторонке, уступая место Энгельсине, которым та не воспользовалась. Она села на круглый вертящийся стул лицом к пианино и резко, вместе со стулом повернулась к Дмитрию.
— Ну, рассказывайте.
Что ж рассказывать. Как будто он зашел, чтобы рассказать о чрезвычайном происшествии и уйти. Не начнешь ни с того ни с сего рассказывать про град, про сенокос, про Сергея Белова. Каждое слово хорошо ложится в строку. Надо, чтобы была строка. Дмитрий почувствовал, что окаменел и не может сказать двух слов. Все же он сказал, в свою очередь:
— У вас в Москве больше новостей. Что нового на литературных студиях? Или вы там давно не были?
— Как, вы не знаете главных литературных новостей? Чудовище! Сейчас я дам вам газету за двадцатое августа. Внимательно прочитайте, а я пока что-нибудь изображу. — Геля открыла пианино. — Между прочим, поэтический подвальчик закрыли.
В газете было напечатано постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Часто упоминались имена Зощенко и Ахматовой. Некоторые рассказы Зощенко Дмитрий хорошо знал, потому что еще до войны, когда разыгрывали какую-нибудь пьеску, Вася Пономарев во время антрактов очень смешно читал эти рассказы, подражая Хенкину. Васины номера вызывали дружный смех самойловской публики. Но если Зощенко оказался клеветником, как о том написано в газете, то что уж тут скажешь. Пусть исправляется. По наивности Дмитрий думал, что, если в газете упоминается Зощенко и Ахматова, значит, только их и должна волновать эта газета.
Что касается Ахматовой, Дмитрий знал наизусть несколько строф, написанных ею. Но теперь ему стыдно было признаться, что он считал Ахматову где-то там, около Блока, Гумилева, Андрея Белого и Бальмонта, в другом мире, в другой эпохе. Но вот, оказывается, она живет в Ленинграде и чуть не занимается вредительством.
— Ну, каково? — Геля смотрела на Дмитрия, стараясь увидеть, понял ли тот что-нибудь из прочитанного и что именно понял.
— Да. Здорово их пропесочили.
— А вы не думаете о том, что вам теперь будет гораздо труднее писать стихи?
— Мне? При чем тут я?
— А при том, что… — но ответить Геля не успела. Дверь отворилась, и в комнату вошла тоже высокая и тоже красивая, но уже пожилая женщина — мать Гели, как тотчас догадался Дмитрий. Он вскочил и принял основную стойку, как делал это четыре года подряд, если возникал перед ним генерал или полковник.
Женщина мучительно долго (для Мити мучительно долго) снимала плащ, словно нарочно запуталась в рукаве, никак не могла петлей попасть на рогульку вешалки, а Митя стоял рядом и сознавал, что что-то требовалось от него в эту минуту, что допускает он теперь непростительную оплошность, но боялся пошевелиться, чтобы не сделать еще хуже. Повесив, наконец, плащ, женщина, не взглянув на Дмитрия, как если бы его не было, прошла за ковер и пианино.
Дмитрий не знал, что дело тут вовсе не в его оплошности. В конце концов, воспитанный человек, если захочет, может вовсе не заметить промашки. Но полагалось с улицы пройти в свои «внутренние комнаты», привести там себя в порядок, а потом уж (не в уличном же платье!) выйти к гостю. Беда состояла в том, что у Елизаветы Захаровны не было внутренних комнат и не было гостиной, а была одна-единственная комната. Только поэтому пришлось прибегать к такой уловке, как отделение части жизненного пространства при помощи пианино и ковра. Именно поэтому в комнате соседствовали вещи, которым не полагалось бы соседствовать. Так, например, рядом с квадратным обеденным столом, место которому в столовой, стояло зигзагообразное, латинской буквой «S» кресло tete a tete, которому стоять бы где-нибудь в укромном тенистом уголке обширной гостиной; близ книжного шкафа — обязательной принадлежности рабочего кабинета — висело будуарное зеркало. А рабочий стол Елизаветы Захаровны негде было поставить, кроме как в непосредственной близости от кровати.