Но, говорят, иногда океан выплескивает на берег таинственные, загадочные вещи. Однажды нашли на песке золотую царскую корону…
Дмитрий понял ее аналогию. Существует реальность сороковых годов. Жактовские коммунальные квартиры, обставленные современной мебелью. В них живут современные люди, занимающиеся современными делами: тот работает на заводе в конструкторском бюро, та поет на эстраде, тот бухгалтер, та библиотекарь, те сотрудники Моссовета. Мало ли должностей в Москве! Ходят друг к другу в гости, в кино, иногда в театр, все больше в хлопотах по магазинам.
На все заведен свой порядок. Конечно, по-разному накрываются праздничные столы. Но все же есть и общее у всех столов: не скажешь, что это стол середины восемнадцатого века. Свой порядок в гостях, в кинотеатрах, в ресторанах, институтах, троллейбусах, в детских садах, в универсальных магазинах.
Но еще не успели состариться те люди, которые видели, как огненные, железные волны истории поглотили целый особый мир, называемый старой Россией. Свой уклад жизни, свой быт с церквами, с извозчиками, с цыганами, с пышными балами, с церемонными визитами, с сельскими ярмарками, со своими украшениями, со своей мебелью, со своими нравами, привычками, пристрастиями, вкусами, идеями, в конце концов. Что и говорить: особая цивилизация, вероятно не менее своеобразная, чем в легендарной (не мифической ли?) Атлантиде.
И вот, если стоять на берегу, выплескиваются из поглощенных глубин некие таинственные знаки — приметы жизни, незнакомой и странной.
— Вот с этим подсвечником в руке Арбенин шел к Нине по неосвещенной анфиладе комнат, — фантазировала между тем Геля. — Этим черепаховым ножом (рукоятка в виде орлиной когтистой лапы, сжимающей черный костяной шарик) разрезали новые книги Евгений Онегин или Пьер Безухов. А эти овальные медальоны! Смотри, на них гусары, красавицы с обнаженными плечами, чьи-то женихи, невесты, дочери, кузены, тетушки, мама и папа. Те, кто носил эти медальоны, наверно, дорожили ими, считали святынями, талисманами, семейными реликвиями. Теперь лежат они под нашими любопытными, но все равно равнодушными взглядами, под взглядами покупателей из нового мира. Я странная, правда, да? Вместо того чтобы толкаться в очереди за чулками, хожу в этот магазин, на этот… берег. Хочешь, пойдем ко мне? Мама опять в командировке. Только давай купим бутылку вина и вон тот подсвечник. Нет, нет. Давай так. Вино купишь ты, а подсвечник я. Моя ведь фантазия.
Это было давно. В начале вечера. А теперь Геля пригубливала черно-красное вино, налитое в старинный темно-красный хрусталь на высокой ножке. Она смотрела на Митю поверх хрусталя, никак не отвечая на его излияния.
Три стеариновые свечи, поставленные в только что купленный канделябр, горели ровно и жарко.
— Ты очень громко говоришь, — Геля оторвалась губами от хрусталя. — Сейчас я поставлю музыку и сяду к тебе поближе. Но сначала допьем то, что в бокалах. Не так. Держи бокал за ножку, иначе не зазвенит.
На чистый, легкий звон (словно задели за струну) чисто и хорошо улыбнулась Геля:
— За нас с тобой.
Поставив огромную пластинку, Геля устроилась на диване, подобрав под себя ноги и укрыв их клетчатым пледом.
— Хочешь, я расскажу тебе про моего папу. Слушай. — Геля перешла почти на шепот: — Мой папа был замечательный человек. Красивый, смелый и справедливый. Больше всего мы любили оставаться вдвоем, когда мама уезжала в командировку, как сейчас. Тогда он ходил по комнате в толстых шерстяных носках и наслаждался этим. Ведь при маме и при посторонних нельзя ходить по комнате в одних носках! Мы с ним жарили оладьи из сырой тертой картошки. Почему-то он их любил. Кажется, однажды в юности ему пришлось голодать. Тогда по нужде он питался этими оладьями. Все, что связано с юностью, кажется прекрасным, даже картофельные блины. Мне они не очень-то нравились, я предпочла бы конфеты. Но с такой таинственностью мы терли сырую картошку, так священнодействовали над плитой, так нас, двух заговорщиков, это сближало, что я вспоминаю об этом как о самых счастливых минутах.
У него была большая партийная работа. Он был коммунист-фанатик. Знаешь, были такие, цель которых — мировая революция, и как можно скорее. Даже меня вот назвали Энгельсиной. Конечно, он уделял мне меньше внимания, чем мама, но любил больше. Я знаю, что больше. То есть не то, что больше, но лучше. Не так эгоистично. Его любовь делала меня лучше, свободнее, самостоятельнее. Распрямляла меня, расправляла мне крылья, а не наоборот. Он был настолько правдив, что при нем невозможно было сказать неправду. Я знаю, что, если бы ему велели: «Умри, нужно для революции», — он умер бы в ту же секунду.
Однажды мы собрались на юг, к морю. Я была тогда маленькая, в третьем классе. Никогда не видела моря. Разговоры о поездке начались чуть ли не с осени. Особенно много и хорошо рассказывал о море папа. Вернее, мы мечтали, как в первый раз он поведет меня навстречу прибою, как в первый раз окунет в соленую морскую воду, какие мы будем коричневые, как будем собирать красивые морские камушки. «Главная задача, — таинственно говорил папа, — найти голубой. Я подозреваю, что голубых не бывает, но ведь тем интереснее». Даже коробку для камешков мы припасли заранее.
Наконец день отъезда. Около вагона, когда папа уж взялся за поручни, к нему подошел человек:
— Вы товарищ Садовников? Вас просят к телефону в кабинет начальника вокзала.
У партийного работника разные бывают дела. Ждем. До отхода одна минута. Ждем. Поезд тронулся. Мы остались на перроне — ждем. Через несколько дней маме удалось выяснить, что папа арестован как враг народа.
Тогда я только ревела, и все. Позже начала думать. Во-первых, я ни за что не верила, что папа на самом деле враг народа или шпион. Потом я думала, почему так воровато, так непорядочно его арестовали. Ты не смейся. Смешно, конечно, про порядочность. Но ведь и это не последнее дело, когда речь идет о живом человеке и его близких. Во все времена арестовывали и казнили людей. Но хоть по крайней мере стояли барабанщики и торжественно били в барабаны. Постепенно я поняла, но и до сих пор боюсь себе признаться, что происходит что-то неверное, неправильное, не может быть, чтобы так-то именно и было нужно.
Через три года папа пришел. Ты знаешь, Митюшка, это был другой человек, как будто что-то хрупнуло у него внутри. Или нет. Как будто погасла некая лампочка, некий свет в душе и стало холодно и темно. А вскоре он умер.
Теперь я хочу спросить у тебя. Зачем, кому это было нужно? Инквизиторы уничтожали врагов церкви, еретиков, так им казалось. Это бесчеловечно, ужасно, но — враги. Гитлер придумал концентрационные лагеря, куда сажал коммунистов. Говорят, что ад ничто по сравнению с этим. Но когда фашист убивает коммуниста, есть логика. Чудовищная, но логика: фашизм и коммунизм — непримиримые враги.
А здесь, под родным флагом, как бы во имя родного дела… Можно сойти с ума.
Хоть пластинка была большая, но и ее потребовалось перевернуть на другую сторону. Геля не забыла на столе темно-красный бокал и, сидя на диване, подобрав под себя ноги, микроскопическими глоточками держала во рту вкус драгоценной душистой влаги.
— Или мне рассказывала подруга моя, Паризот, — совсем уж заговорщицки зашептала Геля. — Ты не слышал, как было с чеченами?
Митя не знал, как там было с чеченами, но, значит, все же мог кое-что рассказать, если вдруг звонкая, изящная шестигранная ножка старинного бокала беззвучно переломилась в его руке и остатки кровавой влаги облили пальцы, а также и беззаботную думочку с васильками, держать которую на коленях стало привычкой с первого Митиного в этой комнате дня.
Геля не подала виду, что как-никак жалко и что надо бы с хрусталем поосторожнее. Она не могла ведь знать, на каком именно месте, на чем вспомнившемся сжалась помимо сознания и воли Дмитриева рука. Какие такие картины выплыли перед глазами из затаенных глубин души, какая боль полоснула по сердцу. Долго было бы рассказывать, и хоть не чечены, а, допустим, калмыки… «Ну да ладно, — порешил Дмитрий, — расскажу как-нибудь после. Побережем до другого раза».