Выбрать главу

— Не совсем понятно, — насторожился Золушкин. — Продолжайте.

— Продолжение напрашивается само собой. Вот, пожалуйста, рассудите сами. Кто создал замечательные, поражающие весь мир своей красотой многоголосные задушевные русские песни? Народ. Крестьяне и крестьянки. Они пели их всякий раз, когда собирались вместе: на посиделках, на свадьбах, по дороге на сенокос. Пели пряхи, ямщики, матери над колыбелями, рыбаки на веслах, бурлаки на Волге, подвыпившие мужички на ярмарках. Мало того, что пели, — сочиняли! Какая музыка, какие слова! То боль и тоска, то разгулье и удаль. Я считаю, в этом заключался активный момент духовной жизни русского человека. Он окружал себя красотой. Сам ее создавал, сам ею активно пользовался, ибо поет и плачет…

Вместо того чтобы создавать и соучаствовать, то есть артистически, высококультурно, задушевно петь, все слушают патефоны с заигранными пластинками. Вы вдумайтесь только получше в это отнюдь, я считаю, не нормальное положение вещей. Вместо того чтобы воспроизводить красоту самому, превратиться в пассивного слушателя! То есть лишь потребление красоты. А где отдача?

Клуб, да. Клуб мог бы стать истинным очагом культуры, средоточием и распространителем духовной жизни.

Заглянем в теперешний деревенский клуб. Прошлогодние лозунги, призывающие включиться в соревнование. Плакаты о яйценоскости кур и о дойности коров. Надо. На скотном дворе. На птицеферме. На магазине, черт возьми! Но ведь не вешаем же мы в Большом театре либо в консерватории плакаты о жилищном строительстве и о добыче каменного угля!

Итак, плакаты, на которые в колхозном клубе конечно же никто не обращает никакого внимания. С точки зрения красоты, если уж сравнивать с бывшей опорой идеологий, куда им до русских икон, которыми засматривается сейчас весь мир.

В клубе, как правило, неуютно, непривлекательно… некрасиво. Летом в его помещении невероятная духота, зимой холодно. Впрочем, все равно никто не стал бы снимать пальто. Домино. О непременное коварное домино! Любители «забить козла» ходят в клуб, как на дежурство. Как сядешь — вечера нет. И дешево и сердито.

Радиоприемник. Но он есть теперь в каждом доме, и мы о нем говорили. Лекции на уровне передовой статьи областной или районной газеты. Кино. Но нельзя же свести все к кино. Этакое универсальное средство. Кроме того, тот, кто смотрит кино, называется зрителем. А мы говорим об активном творческом начале.

— Творчество! Можно подумать, что жили одни певцы и поэты. Ну, допустим, песня. И все? В чем же еще проявлялась эта ваша активность?

Супротивник посмотрел на Дмитрия сострадательно.

— Ближе всего к песне можно поставить танец. Я имею в виду не тот танец, когда под ту же заигранную пластинку, не снимая пальто и валенок, девушки пытаются танцевать фокстрот. То есть нелепо передвигаются с унылыми, безразличными липами. Я имею в виду те массовые танцы, те хороводы, воспоминаниями о которых до сих пор питаются наши крупнейшие танцевальные ансамбли,

— Допустим.

— Резьба по дереву. Коньки и наличники. Резная изящная утварь, резные орудия труда. Та самая резьба, которая служит теперь гордостью и сокровищем любого музея. Одежда, вышивка, обряд, фольклор… Вот она, активная духовная жизнь. Вот чем питались Пушкин и Толстой. Вот откуда выросли Шаляпин и Есенин. Будьте уверены, от патефонной пластинки Есенин не зародится. Я думаю, что он не зародится даже от автомобиля.

Теперь я хочу, чтобы вы поняли меня до конца.

Я не призываю вас ломать приемники и велосипеды. Но за большим строительством мы забываем иногда о сохранении многовековой культуры. А спохватимся — радио! Большое же достижение, раньше не было! К вашему сведению, радио вообще раньше не было. Нигде в мире. Оно изобретено пятьдесят лет назад. При всех обстоятельствах оно все равно пришло бы к народу, в том числе и в деревню. Если бы даже не разучились петь, водить хороводы, вышивать, плести кружева и резать по дереву…

Постепенно все споры-разговоры затуманивались, расплывались, словно растворялись в темноте зимнего вечера.

Не то чтобы Дмитрий задремал, но зимняя дорога делала свое дело. Как успокаивается зеркальная гладь пруда или озера, когда перестанут кидать камни, так успокаивалась обычно душа Дмитрия в своей деревне. А ведь что в озере, что в душе. Только тогда и отразится, только тогда и увидит сам себя окрестный мир, когда установится зеркальная гладь. Кинь один камушек — и опять круги, и опять закачались, запрыгали, набегая одна на другую, четкие и в общем-то неподвижные звезды.

Чем меньше становилось кругов, чем тише и спокойнее становилась душа, тем все явственнее, все ярче, все устойчивее прорисовывался для Дмитрия образ Гели.

После споров, в конце каждого вечера они оставались одни. Уходили не все сразу. Но Дмитрий, зная свое, терпеливо пересиживал всех. При людях, когда он смотрел на Гелю, на ее лицо, на всю ее, прикрытую разными шерстяными или шелковыми тряпками, ему не верилось, что он вчера еще дотрагивался до нее, руками до запястий и плеч, щекой до щеки, губами до закрытого, трепетного, как пойманный в ладони птенец, нежного глаза. Еще больше не верилось в то, что, может быть, сегодня же вечером она, играющая теперь сонату Бетховена и раскрасневшаяся от игры, такая недоступная на людях и оттого еще более прекрасная… Да нет. Не может быть.

С первого раза так и пошло: Геля сама вела рискованную в конечном счете игру. Она ласкала Дмитрия все смелее и опаснее, словно постепенно приучая его к себе, и сама словно стараясь привыкнуть постепенно к его тяжелым, грубоватым, неуклюжим ласкам. Потом вдруг вскакивала и говорила:

— Не надо, Митюшка, успокойся. Пока не надо. Ты же знаешь, я никуда от тебя не денусь. Я ведь твоя невеста. Правда, хорошее слово? Правда, хорошо, когда были невесты? Девушка, ухажерка, симпатия, зазноба, бабец, и вдруг сразу — жена. А разве не сладко хоть немного, хоть годик походить в невестах? Невеста. Ты только вдумайся в слово-то это русское — невеста. Так вот я — твоя невеста.

Не то чтобы под скрип полозьев Дмитрий вспоминал теперь мелочи и подробности, но он стал твердить про себя это и правда дивное слово.

И как, должно быть, у верующего перед иконой при стократном повторении молитвы или даже одного какого-нибудь символа (допустим, «господи») теплеет на сердце и в душе и все пропадает, кроме чего-то главного, — так теперь и Дмитрию при твержении светлого слова «невеста» становилось все теплее.

Между тем что-то мешало, как соринка в глазу. Падала косвенная тень на голубенькие Митины восторги или, если уж возвращаться к устоявшейся озерной глади, то вроде бы кто-то поблизости тревожил, баламутил воду, отчего постоянная зыбь колебала ее. Снова как ошпарили кипятком. Ах, этот Саша! Лучше бы он сподличал перед ним или по крайней мере провинился как следует, чтобы по заслугам.

Думая так, Дмитрий и забыл вовсе (вот ведь как можно отвлечься), что Саша сидит рядом, закутанный в тулуп.

На раскате сани ухнули влево, ударились полозом о раскатанную колею. Саша вывалился из саней наружу.

— Тпру! — очнулся от дремоты Василий Васильевич.

Дмитрий подбежал к барахтающемуся Саше, помог ему встать.

— Озяб?

— Ноги немного.

— Ничего. Давай побежим за санями с километрик, сразу нагреемся. Скоро дом.

…Пелагея Степановна в материнской нетерпеливости три раза подогревала самовар. В третий раз оказалось кстати. За окнами зашуршало, заскрипело. Облегченно фыркнула и отряхнулась остановившаяся лошадь.

Молочно-белый пар круглым облаком ворвался в открытую дверь, веером, как вода из огромного ведра, расплеснулся до передних углов по выскобленным половицам. Под темно-желтым прикопченным потолком плавал синеватый туманец — напустила Пелагея Степановна, торопя закипающий самовар.