В чулане Митя сначала обманулся небольшим укромным помещением (показалось тепло), но скоро пальцы онемели от холода. Приходилось время от времени дуть на них, а потом снова приниматься за книги.
Книги все были свалены в большой сундук. Многие без обложек, многие без начала и конца. Дмитрий жадно вглядывался в каждую страницу и узнавал то Толстого, то Короленко, то Щедрина. Попался листочек, выпавший из Фета; стихотворение отчеркнуто жирной карандашной чертой по полям.
Пониже, на этой же странице, стояло стихотворение «Угасшим звездам». Но оно уж не было отчеркнуто карандашом, в то время как в первом стихотворении неведомый читатель подчеркнул некоторые строки и слова. Например, в третьей строке чем-то понравилось слово «напрасные», чуть пониже читателю потребовалось выделить для себя, что срываются именно «последние листы». Четыре строки в конце стихотворения подчеркнуты каждая от начала до конца. Значит, человек ждал какой-то своей, одному ему чаемой весны, и, значит, болела душа, и, значит, была вера, что все-таки настанет пора для ясных дней и для новых откровений.
Дмитрию начали попадаться тонкие, в бумажном переплете, выпуски сочинений Тютчева. Приложение к «Ниве». Сначала попалась стопочка — четыре выпуска, потом отдельно одиннадцатый, потом десятый. Страстно захотелось, чтобы все двенадцать выпусков были целы, потому что во всем Дмитрий любил полноту и законченность. Теперь нельзя было бы уйти, не переворошив сундука до последней странички. Пока выискивал Тютчева и складывал его отдельной стопкой, попалось несколько книжек сочинений Спенсера, «Афоризмы житейской мудрости» Шопенгауэра, а также «Эстетика» Гегеля: эстетика поэзии, эстетика прозы.
На Дмитрия, читавшего по эстетике лишь диссертацию Чернышевского, пахнуло с замороженных страниц чуть ли не извечной сладостью запретного плода.
Пластами лежала и сама «Нива». От страниц ее, от картинок, от заглавий, от шрифтов веяло такой стариной, будто прикоснулся к эпохе тысячелетней давности. А ведь, в сущности, если ценить трезво, и всего-то прошло от выпуска этой самой «Нивы» каких-нибудь тридцать пять — сорок лет. Разное, значит, бывает время.
Тютчев собрался полностью. От Фета сохранилось четыре выпуска, но в том числе и первый с заметками о Фете некоего Страхова, а также с портретом русского лирика.
Книги раскладывались по стопам: «Философские повести» Вольтера — в одну стопу, журналы — в другую, допотопные (но тем и интересные) учебники — в третью. Попалось под руки и евангелие с дарственной надписью: «Дорогому Леониду Федоровичу в день тезоименитства. Будь так же светел и мудр». Ни подписи, ни даты не было.
Дмитрий подумал, как он будет рассказывать Геле об этих интересных находках. И о том, что это будет очень скоро, через какую-нибудь неделю. Представив все это, он почувствовал себя вовсе счастливым человеком.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Вечерами Дмитрий садился писать стихи, а Саша рисовал большой портрет Карла Маркса. В разговоре с самойловским избачом, Мишей Ляпуновым, Саша проговорился насчет своих живописных способностей и теперь расплачивался за это. Впрочем, работа была приятна для Саши. Он расчертил на клеточки портрет, вырванный из учебника, потом на клеточки же расчертил большой лист бумаги. Теперь его вечера были заполнены с толком. Но был он все равно неспокоен, непоседлив, каждый час нужно было ему менять занятие, словно некий бесенок сидел внутри него и время от времени щекотал, побуждал к действию.
— Давай, старик, писать буриме, — говорил он, отрываясь от роскошной Марксовой бороды. — Интеллигентная, литературная игра. Не пренебрегай.
На листе столбиком писали первые попавшиеся рифмы:
Каждый по очереди сочинял строку к рифме, но так, чтобы другой не знал сочиненного. Строчка Сашина, строчка Митина; строчка Сашина, строчка Митина. Получалась бессмыслица, несусветная чертовщина. В этом-то и состояла вся забава. Когда открывали друг другу написанное, хохотали над бессмыслицей:
Иногда получалось посмешнее, в особенности если длинное стихотворение.
Неожиданно разыгралась буйная, прямо-таки классическая метель. О такой пишут в книгах, что в поле, как в котле, кипит и что свету божьего не видно. Саша пристал к Мите:
— Своди меня в поле, покажи настоящую метель.
С крыши над крыльцом стремительно текли туманные струи снега. Они, не долетев до земли, начинали завихряться, метались в стороны, как языки большого белого пламени. Потом налетал ветер из-за угла, перепутывал их еще больше, срывал и уносил вдоль по улице.
Увязая и барахтаясь в пышном снегу, пробились к дороге, где нога не вязла выше колена. Отворачиваясь от ветра, побрели за околицу. Было темно, как в сумерки. Постояли немного у крайнего овина. По гладкому, утрамбованному ветром снегу текли, извиваясь, огибая бугорки и неровности, обильные снежные ручьи. Текли они со скоростью метельного ветра, то есть очень быстро, и здесь, у овина, где стояли друзья, вдруг вскидывались на дыбы, на крутой высокий сугроб, а с верхушки сугроба пылили в разные стороны, как мякина из веялки.
Понизу струился самый плотный, самый тяжелый снег. Но оставалось его и на то, чтобы мчаться по воздуху над землей. От горизонта до горизонта катилась по равнине со свистом и гиканьем сумасшедшая белогрудая конница.
Снег клубился в своем горизонтальном полете, взвихрялся вверх. Удавалось подняться ему до высоты телеграфного столба. Вот какая лавина неслась по пустой равнине. Отошли в поле, чтобы овина не было видно за метелью. Чтобы уж ничего вокруг, кроме снега и свиста. Постояли, послушали, Митя из гостеприимства: «Угощайся, на здоровье!», Саша из приличия — сам напросился на экскурсию. Постояв, побрели обратно.
— Теперь всем буду говорить, что видел метель, — отряхаясь от снега, порадовался Саша.
За полубездельем подкралось событие, мимо которого нельзя пройти, рассказывая о Дмитрии Золушкине.
Какой-то особый бесенок щекотнул Сашу (без него, без Саши, ничего бы и не было). Зимние вечера, которые ложатся на землю с четырех часов, долги и для непривычного человека утомительны. Мите хотелось посидеть дома, пописать или почитать. Саша, с его характером, тянул в клуб, где Миша Ляпунов зажигал по вечерам, так сказать, огонек культуры.
На огонек шли сначала сельские ребятишки. В бревенчатом помещении было пусто и холодно. Миша, правда, топил печку казенными березовыми дровами, но в клубе почему-то не держалось тепло. Впрочем, все равно никто не стал бы снимать пальто. Для одетых людей температура была вполне терпимой.
Помещение — пять на десять метров — уставлено разнокалиберными (с бору по сосенке) скамейками. На стенах — художественное творчество Миши Ляпунова. Лозунги, плакаты и графики. Лозунги на красной материи ближе к потолку. Прошлогодние, позапрошлогодние. Но не все ли равно, если Миша отдал бы обе руки на отсечение, что никто из сельских жителей не знает, что там написано. Впрочем, не помнит этого (разбуди ночью) и сам Миша Ляпунов.