— Я просто ходила по улице.
— С кем?
— Ни с кем. Одна.
— Врешь! Когда ты научилась врать! Мерзавка!
Холодные ледяные глаза гипнотизируют девочку. Хочется сжаться в комочек, исчезнуть. Но тело не может сделаться меньше.
Тело не может. Но что-то все-таки сжимается и потом не хочет распрямляться. Что-то сжимается навсегда, и это страшно…
Постепенно Геля поняла, что можно очень просто облегчить свое существование. Нужно только говорить неправду. Например, если сходила с Мишей в кино, нужно сказать, что просидела в читальном зале или, в крайнем случае, что в кино ходила с подругой. Можно взять коньки и уйти будто бы на каток, а на самом деле не идти на каток, или, наоборот, отпроситься в кино, а незаметно прихватить коньки. А еще проще делать так: если хочется идти в кино, просись на каток. Елизавета Захаровна обязательно ведь заставит сделать не то, что просишь.
— Мама, мне сегодня так хочется в Дом ученых!
— Не выдумывай, пожалуйста. Сегодня там нет ничего интересного.
— Мама, а мне правда хочется.
— Я сказала: не выдумывай. Лучше иди походи по улице. Целый день без свежего воздуха!
После этого нужно сделать обиженный вид и надеть шубку…
Так как никогда нельзя было заранее знать, что понравится Елизавете Захаровне, а что не понравится, к какому поступку она отнесется одобрительно, а за какой осудит, то Геля лгала на каждом шагу, лгала мило, самозабвенно, не дрогнув своей широкой бархатной бровью.
С возрастом, после поступления Гели на филологический факультет, друзей в ее доме стало бывать больше. По-прежнему отбор их строго контролировала Елизавета Захаровна. Даже, может быть, еще строже, чем в детстве: как-никак наступил опасный возраст. Впрочем, Геля не отличалась постоянством в подругах и друзьях. К одним из них она быстро теряла интерес, так как действительно была девушкой очень тонкой, другие отходили сами, теряя интерес к Геле, к ее матери, к атмосфере в доме.
Только Зоенька, неизменная подруга детства, оставалась верна Геле. Она давно приотстала в своем развитии от Гели, с ней бесполезно было бы входить в тонкости Массне или Шелли, и училась-то она всего-навсего в Текстильном институте, а не на филфаке. Но это-то и было хорошо. С ней не нужно было обязательно, из требований приличия, поддерживать разговор, с ней можно было болтать о тряпках, о безделушках, можно было и вовсе ни о чем не разговаривать. Можно было даже ее не замечать.
Зоя одновременно и работала и училась. Забегая после работы, как бы по дороге, она садилась всегда на стул, а не на диван и робко просила:
— Геля, сыграй.
Геля открывала крышку инструмента, «изображала» несколько вещиц, и Зоя, довольная, уходила, говоря всегда одну и ту же фразу:
— Ну ладно, Геля, я побегу.
— Заходи, Зоя, всегда заходи, я тебе сыграю…
И вновь оставалась одна. А с Зоей разве не одна? Пожалуй, одна и с Зоей. И с другими подругами одна. И с мамой одна. Все одна и одна… Ни с кем не весело. Так, говоришь что-нибудь ради приличия, и легче становится, когда уходят и не надо ничего говорить.
Душа Гели, как зверек, сидела, забившись в норку, и при людях, при свете не высовывала даже и мордочки. Лишь ночью, в темноте она осторожно выбиралась из убежища, приобретала свободу. Геля грезила. Разные это были грезы. Она любила тогда весь мир. Она делала тогда что-то очень хорошее Зое, она мучилась от сознания своих дневных поступков, неправильных или равнодушных.
Ночью же она жалела маму. Она понимала, что ей тоже нелегко и не просто одной, молодой еще и красивой. Что не бывает в доме мужчин только из-за нее, из-за Гели. Эта жертва со стороны матери мучила больше всего. Геля ненавидела эту жертву и боялась ее. Было предчувствие, что когда-нибудь за эту жертву спросится по большому счету, что жертва-то эта и есть главная решетка и главные стены Гелиной моральной тюрьмы.
В университете Геля начала писать стихи. Это были типичные стихи филологички. Их ведь всегда отличишь и выберешь из десятков других стихов. Умные, с точными формулировками, как бы чем-то интересные, но, в сущности, выхолощенные, рассудочные, бескровные, они отличались от настоящих стихов так же, как бутафорская глиняная разрисованная колбаса за стеклом витрины отличается от куска колбасы, сочащейся жиром, расточающей ароматы чеснока и мяса.
Стихи поощрялись Елизаветой Захаровной. Геля стала бывать на поэтической студии МГУ. Там, в полуподвальном помещении студенческого, клуба (угол Герцена и Моховой), она и увидела Сергея Страхова.
Темноволосый, с дерзкими серыми глазами, он не выманивал Гелиной души из ее глухого убежища хлебной корочкой пламенных слов и взглядов. Будучи опытным, он не мудрил, не плел сетей, но вошел в жизнь Гели смело, широкой походкой недавнего фронтовика.
Сергей был из московской интеллигентной семьи. Писал диссертацию, и Елизавета Захаровна всячески привечала и обласкивала Сергея. Она даже нарочно уходила куда-нибудь, когда он бывал: пусть поворкуют наедине.
Южная кровь не дремала в Геле. Воображение ее не было целомудренно еще с девчоночьих лет, поэтому Сергей, когда впервые поцеловал Гелю и когда Геля задрожала и судорожно обвила его шею, успел подумать, что церемониться тут не надо. А Геля как будто поддавалась. Позволила расстегнуть кофточку, пустила руку на грудь. Ее состояние похоже было на обморок. Испугалась она в последний момент. Рванулась, пытаясь оттолкнуть, сумела перевернуться на бок. Остановиться Сергей уже не мог. Он грубо тряхнул ее, зачем-то рванул кофточку, располосовав сверху донизу, и тут же почувствовал острую боль на горле. Зубы лязгнули, соскользнули, но успели разорвать кожу. Слепой от ярости, Сергей опять бросился на девушку, но его собственный миниатюрный кинжальчик, которым еще полчаса назад они так мирно чистили груши, хищно уставился, грозя воткнуться в живот. Ослепительной вспышкой полыхнула далекая кровь воинственного и гордого грузинского князя.
Сергей бросился вон из комнаты. А Геля упала плашмя на диван, и рвала зубами подушку, и плакала навсхлип и в голос, сотрясаясь всем своим юным телом, которое, на слезы свои, она сумела так решительно отстоять.
Только через несколько дней, когда отупела боль и стали как бы приснившимися подробности и детали того проклятого дня, она поняла, как сильно любит Сергея и как без него ни минуты не может.
Сергей стал избегать встреч. Он перестал ходить на поэтическую студию. Позвонить ему? Но хватало самолюбия, чтобы не звонить. Она ждала и искала случайной встречи, и тогда по глазам сразу было бы все видно и понятно.
Геля стала ходить на другие литературные кружки и объединения в надежде, не ходит ли Сергей туда. Но и там его не было. Пришла тяжелая зима с метелями, с непрестанной болью в сердце, с полным отвращением к какому бы то ни было делу. В эту зиму Геля по-настоящему полюбила музыку.
Елизавета Захаровна допрашивала с пристрастием:
— Почему не приходит Сергей? Объясни, что у тебя с Сергеем? Я знаю, это ты во всем виновата. То тебе не так, это нехорошо. Интеллигент, умница, почти кандидат наук. Любит дурочку! Разговаривать с тобой не буду, пока не вернешь Сергея.
Геля начинала играть громче. Старенькое доброе пианино сотрясалось и гудело от мощных звуков, слетающих с этих тонких, с этих белых, с этих полупрозрачных рук.
…Разрыву исполнилась годовщина. Начавшее гаснуть вспыхнуло с новой силой. Геля вспомнила, что четверг, изменила планы на вечер и поехала на литобъединение, едва ли не самое крупное в Москве.
Каждый четверг перед восьмью часами вечера, шел ли дождь, мела ли метель, съезжались с разных концов Москвы, сходились с разных концов площади, кто из троллейбуса, кто из метро, разные люди. Они сходились к одной из дверей большого здания и пропадали за этой дверью. Совсем еще юнцы — начинающие поэты — и старые, обтрепанные житейской бурей литературные бродяги, поэтические девицы, жаждущие погреться или блеснуть в холодных, в сущности, лучах чьей-нибудь славы, и вдумчивые студентки, ищущие знаний, старушки, в обличье которых сохранилось еще немало от того, от прошлого века, а рядом с ними — заводской парень с неотмытой металлической пылью на руках…