Открываю дверцу. И птица мягко опускается мне в руки. Пахнет она раскалённой железкой. Подносит к моей щеке свою голову, и мы наконец вместе. Не птица, это же Павел!
— Я так и знала, он выпустит Крушу.
«Ты хотел узнать, где я. С тобой. Я всегда с тобой. Я охраняю теперь тебя, и ты ничего не бойся. Я не мог прийти к тебе сразу. Я был далеко. Поэтому ты чуть не умер. Теперь я пришёл. Не расставайся со мной».
— Странно, как прилип к мальчику! — Детский голос Анюты вовсе не заглушает голоса Павла. — И в окна не бьётся, и занавески не срывает. Чудеса, да и только.
«Ты обо мне не думай больше и не помни. Ты живи свою жизнь. А я буду всегда на твоём правом плече».
«Почему на правом?»
«Левая сторона должна быть свободной, слева — твоя вечная жизнь. Или назови земная смерть. Её не бойся, она не враг, она — друг. Она придёт, когда ты выполнишь своё назначение на Земле».
«А разве ты выполнил? Ты говорил, будешь со мной всю жизнь, а сам бросил».
«Не так. Во-первых, я научил тебя защищаться, ты всё умеешь, теперь не пропадёшь. Я всё равно не смог бы всю жизнь беречь тебя, я показал тебе, как это надо делать. А во-вторых, я встряхнул Амалию. Только так я мог остановить её».
«В чём? Она и сейчас спит с мужчинами. Она и сейчас что-то ищет».
«Она начинает жить земную жизнь. Она начала чувствовать земную жизнь. Я подарил ей это».
«Не понимаю. Ко мне относится так же…»
«Не так же. Она приносит тебе продукты. Она замечает тебя. И следит за твоей жизнью».
«Ты ошибаешься».
— Идём-ка. Мы собрали обед. — Тётя Шура смотрит на меня во все глаза. — Первый раз вижу, как ты улыбаешься. — Снова по её толстому лицу текут слёзы. — Анюта испекла домашний хлеб. Ты такого сроду не ел.
Я боюсь пошевелиться. Что, если Павел исчезнет?
Но птица легко вспрыгивает на моё правое плечо.
«Иди ешь», — слышу голос Павла.
Сажусь за стол и наконец вижу Анюту.
Морщины исчеркали её вдоль и поперёк. Из морщин два глаза. Такие же голубые, как у тёти Шуры, но очень большие и совсем как у ребёнка. И они улыбаются мне.
— Наконец я с тобой познакомилась. Шура мне уши прожужжала, дышит тобой. Теперь и я тебя знаю. Теперь у тебя две бабки. Человеку положено иметь двух бабок. Вот и считай: у тебя комплект. На-ка тебе хлебец. Домашний.
Птица слетела с плеча, отщипнула кусок и взлетела обратно на плечо.
— Видишь, Круша подаёт тебе пример. Больно вкусный хлеб.
Я тоже отщипнул кусок.
В самом деле никогда не ел такого.
И щей таких не ел.
И скатерти такой не видел — вышита розовыми цветами.
И духа такого никогда не чуял — дымом пахнет, снежным воздухом.
— Не узнаю Крушу. Такой тихий, будто и не живой!
— Подари, Анюта, ему птицу. Большое добро сделаешь. Я буду приносить Круше еду и убирать за ним.
Я знаю, что сплю сидя. Сплю сладко, и голоса моих бабок баюкают меня.
— Знаешь, какой Круша умный. В доме не напачкает. Только в клетке. Я часто выпускаю его. Он полетает-полетает, а как приспичит ему, скорее в свой домок. Один раз улетел в фортку. Не было его целый день. Я уж и поплакала. Сильно привыкла к нему за два года. А он вернулся. Потом уже стал часто улетать. Но всегда возвращается.
— Странная птица. Смотри, застыл, не шевельнётся. Может, Иова на кровать перенести?
— Я бы не стала. Разбудим. Перебьётся сон. Он устал.
— Скорее, опьянел от воздуха. Поспит, доест и пойдём гулять.
— Что бы такое придумать, чтобы ему понравилось тут?
— Ему понравилось, Анюта. Потому и расслабился. И Круша, видишь, как на защиту его встал.
— В кого он такой, странный?
— В мать. Сперва я злилась на неё — как может она о ребёнке не заботиться? А увидела… Совсем не отсюда она. Мне возле неё боязно стало. Знает она побольше нашего с тобой! Такое знает, что простым смертным знать и не положено. Для нашей-то жизни она не приспособлена. Видит не то, что мы. Слышит не то, что мы. И — красивая очень.
— Люблю я тебя, Шура. Вроде институтов не кончала, а понимаешь много. Помнишь, у нас Раиска работала? Все её терпеть не могли, только злыдней и звали, уж очень она любила назло всем делать, а ты защищала её.
— Не на нас та злость была. Мужик бил её. Грудь исщипывал до синяков, пока не отрезали ей грудь с раком. Ребёнка у неё отсудил. Нашёл «свидетелей», мол, разгульная она, а какая разгульная, когда без груди-то? Ну я помогла ей обратно ребёнка отбить. Его посадили за клевету и издевательства над Раиской. Не она злая, а жизнь её так вылетала из неё. Несчастная она.
— Чего ж ты никогда мне о Раиске не сказала?
— Мужик вышел из тюрьмы и вновь стал издеваться, — словно и не услышала тётя Шура. — Правда, дочка уже выросла. Дочка-то решительная попалась, отрубила: «Шагнёшь к матери, вызову милицию, опять усажу. Хватит мать казнить. Искалечил».
— И что дальше?
— Что дальше? — Тётя Шура вздохнула. — Дальше смерть к ней пришла. От переживаний да калечества. От обид. Сгорела от рака. А девчонка её — замужем, имеет сына. Только я вижу её редко. Живёт в семье мужа. Свекруху зовёт матерью — не насладилась словом-то. Ну а та о ней печётся сильно: воздаёт ей за все её и материны мучения. Кого девчонка любит больше, мужа или свекруху, вовсе не понять. Занята, конечно, сильно, работает да по хозяйству… Хороша вышла девчонка у Раисы.
— А я и не знала про Раису-то. Почему мне не говорила? — повторила свой вопрос Анюта. — Скрытная ты.
— Чужая тайна, не моя. Разве можно? Раиса приказала: «Про мою жизнь — ни одной собаке». Я и молчала. До больниц помогала ей добраться, до санаториев. Её девчонку кормила, когда Раиса не могла. А теперь дело — прошлое, можно и сказать.
— Я и говорю, больно ты хорошо другого чувствуешь.
— Своей жизни нету, — вздохнула тётя Шура. — Потому живу чужие. Разве это жизнь — целый день с подносами? Только для брюха, своего или чужого, стараться. Я лишь сейчас стала видеть что-то. С Иовом. На спектакли мы с ним ходим, в кино.
— Имя у него странное. Короткое, а выговаривается с трудом. И не сделаешь из него ласковое.
— Я его Йоша зову.
Знаю, сплю, изо всех сил отдыхаю (в руки и в ноги сила идёт, они растут и излучают энергию), сплю лучше, чем ночами, а каждое слово слышу, будто и не сплю.
Павел со мной, понимаю я. От правого плеча огнём расползается его обо мне забота.
И вдруг на пороге бодрствования, на пороге пробуждения тихий детский голос заводит:
— «Ивушка зелёная, над рекой склонённая…» Это Пашка очутился тут? Как мог он очутиться тут? Не Пашка. Анюта закрыла глаза и выводит каждое слово:
— «Ты скажи, скажи, не тая, где любовь моя?» Ей вторит тётя Шура.
Во все глаза смотрю в их лица. Теперь они словно во сне, с закрытыми глазами, от них лишь голоса. И свет льётся над ними. Не замечаю, как это случилось, я подпеваю:
— «Ты скажи, скажи, не тая, где любовь моя?»
14
Клетка — тяжёлая, до станции везла её на санках Анюта, а по нашему Проспекту несу я сам. Я очень не хотел сажать Павла в клетку, но тётя Шура напугала: «Смотри, украдёт злой человек!»
Скорее домой! Теперь всегда он будет жить со мной. И гулять. И уроки делать. Я теперь столько книг прочитаю!
— Еду ему я принесу завтра, к вечеру. Пока дай ему Анютиного хлеба, он любит, свари картошки, натри моркови.
Она не спросила, как мать отнесётся к птице в доме, знала: мать ничего не скажет.
Я поставил клетку на асфальт, онемевшей рукой обнял тётю Шуру, «спасибо» сказал. Сказал? Или, может, и не сказал? Но «спасибо» билось во мне сердцем.
— Иди, иди! — Снова у тёти Шуры по щекам слёзы. — А то мой Мурзик уже обижается в темноте сидеть.
— До свидания, Мурзик, — сказал я и отметил: а ведь никогда прежде не сказал бы этого. И никогда раньше не сказал бы «спасибо» тёте Шуре — слова легче, чем раньше, выскакивают из меня. И мне самому словно легче стало.