Что со мной происходит?
— Ты очень вырос. Прямо на глазах. И голос уже мужской. Мне нужно ехать. — Она встаёт. — Я боюсь идти вечером поздно… недавно у нас женщину убили. И взять-то нечего у неё, на пенсию живёт, полуголодная всегда. За что убили? Беспредел, — она обрывает себя. — Ох, не слушай меня. Кому я жаловаться принялась? Значит, приеду в пятницу, часа в два. Если, конечно, электричка пойдёт. — Она заглядывает в мою комнату. — А зачем тебе велосипед такой маленький?
— Отец подарил.
— Ясно. Пусть стоит. Я-то подумала, у соседей мальчишка, как раз бы ему. А денег у них на такое нету.
— Бери, — говорю я. — Только он тяжёлый! В пятницу вместе…
— Я же не потащу его! Повезу. Сумки на ручки повешу. Его катить легче, чем столько километров тащить сумки. А дорога, сам знаешь, асфальтирована. Да ты меня спас! Смотри, какие тяжёлые.
11
Не успела Анюта уехать, как снова раздался звонок.
— Где мать?
На пороге Саша. Но в каком виде! Волосы дыбом в буквальном смысле слова. Рубаха одним концом лезет из-под ремня брюк, пятна на щеках.
Что случилось? — хочу спросить, но Саша сам стремительно говорит:
— Позвонила, говорит, занята, встретиться не может. Я говорю, позже. Говорит, занята. Я говорю — завтра. Она говорит: занята. Я спрашиваю: «Ты что, не хочешь больше встречаться? » Она говорит: «Кончено». Как это «кончено»? А как мне жить, сказала? Явилась, взорвала. «Кончено». Ну, сорвался я пару раз, накричал на неё. Я нервный, во мне кровь моих предков начинает говорить. Но, к слову сказать, не просто так я накричал! Она не желает считаться со мной: на моих глазах идёт танцевать с другим, на моих глазах чуть не весь вечер болтает с ним. Это как? Пришла-то в компанию со мной! Я, конечно, и сорвался. Что я, железный? Она, видишь ли, свободна! Она, видишь ли, мне никаких обещаний не давала! Как это свободна, если мы вместе, если… — Он с маху замолчал. — Господи, что это со мной?! Ребёнку! Сыну! Совсем с ума сошёл! Прости, ради бога, наговорил тебе тут…
А у меня сердце падает.
Я хотел, чтобы Саша и мать были вместе всегда. Но теперь поздно, мать к Саше не вернётся. Я должен был сказать ему раньше. Что я мог сказать? Что моя мать — не от мира сего, что она — не обычная женщина? Он и сам знает это. Всё равно будет ревновать.
— Перед тобой хочу извиниться. Не забыл. Не бросил. Голову я потерял. Решал жизнь. Хотел тебе быть не только учителем — отцом… Прости, пропал. Но я вообще пропал. Ничего подобного со мной в жизни не было. Доделаем мы с тобой крылья!
Саша ходит по комнате быстрым шагом — взад-вперёд. Всего два шага получается в одну сторону, и в другую.
А если бы он остался женщиной, как сложилась бы его жизнь?
— Всё было так хорошо! — Саша смотрит на меня. — Слушай, глаза те же. Надо же, что творит природа… — Он молчит какое-то время. — Я первый раз люблю. Единственный. Прошу её выйти за меня замуж. Ты не возражал бы?
Я не возражал бы. Но мать не выйдет за него замуж. Я знаю это и неожиданно для себя говорю это Саше.
— Откуда ты знаешь? Почему не выйдет? — спрашивает, но тут же горячо говорит: — Я даже на съёмки не поехал. На Кавказ мне срочно надо, я говорил тебе: мне обещали дать возможность упасть с машиной в пропасть. И обещали, если останусь жив, отдать машину.
— Но она же разобьётся!
— Из любой рухляди сделаю новую. Но она не совсем разобьётся.
Я смотрю на него во все глаза.
— Я разработал целую систему защиты. Прежде всего бензобака и мотора.
Повернулся ключ в замке. И через мгновение вошла в комнату мать. Я поспешил уйти к себе, а Павел с криком кинулся к ней.
Дверью я хлопнул, вроде закрыл, но тут же чуть отодвинул её от себя, образовалась щель.
— Прости меня, Амалия. Не уходи от меня. Обещаю, никогда больше не буду…
— Будешь.
— Ну, пусть буду, но тебе не скажу ни слова. Ни одного грубого слова. Ни одного крика больше не будет. Клянусь тебе. Я буду прежним, ты увидишь. Не молчи, ради Бога! Что за порода такая? Ни слова. Хоть что-нибудь скажи. Ты и так уже наказала меня. Я первый раз люблю. — Он кричал в голос, и я слышал бы его даже при закрытой двери. — Каждый человек делает ошибки. Но что же мне теперь — вешаться? Что же мне теперь — погибать? Без тебя нету мне жизни. Хоть одно слово скажи!
— Уйди.
— Это не слово! Это убийство. Ты хочешь убить меня? Ты гонишь меня в пропасть! Почему ты судишь, как кому жить дальше? Почему решает твоё — «не хочу», а не моё — «хочу»? Ты же любила меня! Я знаю. Не может это так быстро пройти! Мы с тобой были вместе, как никто и никогда! Нам было вместе хорошо! И каждый имеет право голоса.
Если бы Саша всё то же говорил тихо, а не орал в голос… Но как я могу сказать ему об этом? Он не похож на себя: воспалены глаза, пятна на щеках. Он болен.
— Я тебе докажу… я могу… я буду другим… Только не гони. Пойдём ко мне. Ты куда?
— Не уйдёшь ты, уйду я.
И в эту минуту раздался звон разбитого стекла.
Я выскочил из комнаты. Ваза с гвоздиками разлетелась вдребезги. Эту вазу когда-то подарил маме Павел.
Мать, очень бледная, смотрит на Сашу, но тот уже кидает на пол чашки, забытые мною на столе. Он уже делает рывок к лампе, висящей над столом, но мать говорит:
— Хватит.
Сашина рука виснет, едва дотронувшись до лампы. Глаза его ещё мутны, но под материным взглядом проясняются. Саша видит осколки вазы и чашек, закрытое лицо матери. И — пятится к двери. Мгновение, дверь хлопает. А мать тяжело садится прямо на пол. Она очень бледна.
Кого мне больше жалко? Её? Сашу?
Иду за веником и совком, начинаю собирать осколки и вдруг говорю:
— Не расходись с Сашей.
Какое-то мгновение всё по-прежнему — мать сидит на полу, свесив на грудь голову. Но вот она смотрит на меня.
— Выброси осколки, — произносит едва слышно.
Я устремляю взгляд на мелкие осколки, сгрудившиеся на совке, который держу в вытянутых руках.
Мать встаёт с пола. Идёт в ванную. И снова — вода.
Проходит, наверное, полчаса, прежде чем мать возвращается. Она — в домашнем мягком голубом платье, которое ей когда-то подарил Павел. Волосы — мокрые. Лицо — из рамы мокрых волос — старше и мягче.
У меня уже сварена картошка, поджарена рыба, и впервые за много месяцев мы сидим за ужином вместе.
— Мне тоже очень жалко его, — говорит мать.
Она ест. Но ест из вежливости и, если бы я не приготовил ужин, не стала бы есть вовсе. А чай пьёт. Чашку, вторую.
— Он уедет падать в пропасть, — говорю я.
— Уже уехал. Он всё равно уехал бы.
Я тоже ем за компанию, хотя и сыт. Подвигаю матери ватрушку, и она ест её.
— Анюта привезла.
Она не спрашивает, кто такая Анюта.
Во всё время нашей трапезы Павел сидит на своём месте, на краю стола, и перед ним — его тарелка. В ней — то же, что едим мы: ватрушка, картошка. Сверх того — пшено. Павел вертит головой, смотрит то на меня, то на мать.
А потом я — у себя.
Люблю вечера, когда мать дома. Она сидит за своим столом, я — за своим. В эти дни я прочитываю больше страниц и успеваю изучить больше параграфов по физике.
Но сегодня я насторожен. Не слышу шелеста страниц книжки. Крадусь к своей двери, а потом к углу нашей общей стенки.
Мать лежит раскинув руки. Глаза раскрыты. Но не у Света она сейчас, лицо передёрнуто болью.
Пячусь к себе, склоняюсь к Павлу, разлёгшемуся на мишке, шепчу: «Помоги маме», а сам кидаюсь на кровать, крепко закрываю глаза и молю:
— Помоги ей, Свет, пожалуйста, помоги. Очень прошу, помоги. Спаси её! — Я не добавляю «от боли», Свет сам знает. Лепечу слова вслух, и мне нравится слышать их. Произнося их, я освобождаюсь от своей вины — может быть, я мог бы сохранить их отношения, если бы раньше, много раньше, рассказал Саше о матери, предупредил бы его, какая она от всех свободная! Мне так жалко чего-то. Её состояния, в котором она находилась чуть ли не год? Её радости? Похоже, немного выпадало ей радости в земной жизни. Лишь Саша и Павел доставляли ей радость.