Особенно нерушимой сохранялась в ней идея, какую составила она себе о семейном режиме и о том уважении, с каким должно относиться к материнскому авторитету. В то время не очень-то справлялись с её мнением, все решалось на основании государственных соображений, все, не исключая даже замужества её дочерей, и она чувствовала себя оскорбленной в своем достоинстве. Известно, что она порицала Наполеона за то, что он сделал себя императором. Она не могла скрыть от себя, что, по мере его возвышения, он все более и более отдалялся от неё. Сохранит-ли он еще то уважение, каким обязаны дети по отношению к своей матери. Сверх того, эта женщина, презиравшая этикет, отличалась крайней нерешительностью и щепетильностью во всем, что касалось личных сношений её с императором. В течение шести недель послеродового периода Марии-Луизы madame Megravere и королева Испании и Голландии одни были допущены в родильнице. Им подставлены были кресла около её постели. В первый день парадного приема император распорядился унести эти кресла, которые заменились табуретами. В момент рассаживанья присутствовавших madame Megravere удалилась. Императрица хотела ее удержать, но она возразила: «Madame, если бы император желал, чтобы я присутствовала при принятии вами послеродовой молитвы, он распорядился бы поставить для меня кресло». В другой раз, в том же году, на одном семейном собрании Наполеон поднес ей свою руку для целования. Но она с живостью оттолкнула ее, и не она, а он поцеловал руку своей матери. Она говорила ему наедине: «Вы знаете, ваше величество, что на людях я обращаюсь с вами с почтением, потому что я ваша подданная. A в частной жизни я ваша мать, и когда вы говорите: я желаю, – я отвечаю: а я не желаю». Вспоминая, что некогда в Аяччио она повелевала и все ей повиновались, что, когда она воспрещала прикасаться к винным ягодам и винограду в саду, и будущий победитель при Аустерлице преступал её законы, то она имела право его высечь; вспоминая, как потом в Марсели ей достаточно было мигнуть, чтобы красивые её дочери с корзинами в руках отправлялись на рынок, вспоминая все это, она не могла не сказать, что времена, когда люди живут в неизвестности, имеют свою хорошую сторону, а времена славы – свои унижения. Всю свою жизнь она исповедовала культ порядка, а этот культ требует, чтобы дети безусловно повиновались своим родителям. В 1802 году, во время обнародования Конкордата, она сказала первому консулу: «Теперь нет уже более надобности угощать вас пощечинами, чтобы заставлять вас ходить к обедне». – «Нет, – возразил он, – теперь уже моя очередь кормить вас ими». Он, конечно, никогда не дерзал это сделать. Но если бы это случилось, она, как верноподданная, должна была принять такой факт вполне благосклонно, а это-то и претило ей. С бесхитростным умом она соединяла большую простоту сердца и упорную преданность ограниченному циклу как бы прирожденных ей идей. Иметь сына своим повелителем представлялось в глазах её нарушением естественных законов. Подобно цветам и животным, она всегда жила жизнью весьма близкой в природе.
Счастье нисколько не смягчило ее, а несчастье никогда не сокрушало ее. Одна за другой прилетели к ней вести о кончине императора, затем двух дочерей и внука её – короля Римского. Помимо бремени её горестей на долю её выпало еще кое-что на этом свете. И ни на минуту не сгибаясь под этим бременем, до восьмидесяти четырех лет прожила она, с высоко поднятым челом.