Выбрать главу

3

Вскоре отдала меня мать снова в ту же деревню Сопку, к Тимофею Чуклину. В деревне его все звали Тимочка. У них я уж не столько нянькой, сколько работницей считалась. Летом и на пожню, и семгу плавать, и везде меня посылали. Зимой к морю - сетки метать ездила. А между большими делами и ребят нянчила.

Была у Тимочки внучка годовалая Трофена. Как я ее ни хранила, а однажды случилась беда. Стояла в избе около лавки кадка с водой. Ходила-ходила Трофена около этой кадки да как-то и залезла на нее. Покрышка-то скользнула, Трофена и провалилась туда. Я хоть и рядом была с перепугу не враз подбежала. А как подбежала - силы не хватает вытащить ее из кадки. Трофена ревет, да и я не лучше ее.

Хозяйка пришла, ребенка выхватила, а мне чего отвечать: на Машку всегда живет промашка. Руготни или битья большого не было. Оттаскать за волосы - эта наука и в счет не шла, а оплеуха и в вину не ставилась. Слезы протру да опять весела иду. Они же и скажут:

- Ей глаз коли, так она другой вставит.

В тот год зимой я уже с хозяином на подледный лов в Голодную губу поехала - от Сопки, через гору, напрямик в тридцати верстах. День едем до губы, сетки вымечем, переночуем в землянках. На другой день встанем пораньше, сетки домечем да к ночи и обратно в Сопку. Дней через пять смотреть сетки едем. Вот и мучаешься, руки-то морозишь. Из проруби сетку хозяин тянет, а ты в это время из другой проруби ему веревку спускаешь. Он рыбу выберет, а ты сетку от него из воды тянешь. Рукавицы намочишь сбрасывать надо. Веревка той порой в снегу вываляется, замерзнет, а ты голыми-то руками ее и перебираешь. Ручонки замерзнут - в рот суешь, а во рту немного их нагреешь, когда работать надо.

Весной, сразу за ледоходом, опять едем в губу и там между льдов ловим сигов да нельму. Весной на губе ветра резкие, переезды широкие. Тут уж работы хватает, только весла трещат.

Неделю ловим, а на воскресенье взрослые домой идут. Да и малые, у кого отцы есть, тоже за ними тянутся. Медленно идут, так отец подождет и отдохнуть даст; через реки, где перебродить надо, их отцы перенесут. А меня ведь некому так тешить, чужие люди не будут. Приходилось мне одной в землянках у губы оставаться. Люди и сутки ходят, и вторые ходят, а я все одна-одинешенька, где плачу, где бурлачу, где и песенки пою.

Уже в то время полюбились мне песни. Чуяла, что песней можно душу утешить. Вот и пригодились они мне. Люди уйдут, а я сяду где-нибудь на горке на камушек у воды и пою. Любимая моя песня в ту пору была "Ивушка". В ней я спрашивала ивушку, почему она невесела стоит:

Или тебя, ивушку, солнышко печет?

Солнышко печет, частым дождиком сечет?

С ивушкой сравнивалась девушка:

Что ты, красна девушка, невесело сидишь?

Невесело сидишь, ничего не говоришь?

Ну а придут рыбаки, я снова за работу. Худо ли, добро ли жилось мне никто спрашивать не станет, и жаловаться некому.

Весной-то еще ничего: светлая пора, солнце греет, птицы поют. Под их песни и мне поется. А вот осень пришла, до чего мне худо да тяжело было! Дни коротки, ночи темны, время тоскливо. Польют дожди, подует буря с присвистом - страх волосы вздымает.

Как-то осенью оставили меня в землянке.

- Ты, Мариша, у нас домашница надежная. Привычно уж тебе, останься.

И не хочешь, да останешься. Скажут, что переносить через реки не будем, - а самой мне никак их не перебрести, - вот и остаюсь. Живу день, живу два - никто не приходит. Ветер затянул сильный, время подошло такое, что ловить невозможно: от ветра вода набежала, реки полны, через них не перейти.

Натерпелась я тогда страху. Ударила такая гроза, какие у нас редко бывают. В осеннее время самые страшные грозы. В темной ночи молнии, как пожар, полыхают, дождь льет, гром гремит. Я забилась в землянку и сижу ни жива ни мертва. Днем-то наношу в землянку дровец да воды, чтобы вечером не ходить. С вечера до утра не смею за дверь выглянуть. Двери завешаю, чтобы в щелки молнию не видеть, а уж сквозь трубу или еще как - все равно осветит. Окон в землянке нет - днем от дверей светом пользуемся, а тут я жгу дрова в очаге прямо на земляном полу - только мне и света. Трубу прикрою от молнии да чтобы дождем не засекало. Труба не какая-нибудь выведена, а просто дыра в потолке. Дым худо идет, глаза ест. А слезы у меня и так ручьем бегут.

Днем посветлее станет, я успокоюсь и кое-как ненадолго засну. Умучаюсь за ночь, так глаза сами закатятся. Две ночи такие страшные были. А потом ни грома уж нет, ни дождя, а у меня со страху, видно, в голове мешаться стало. И чудится мне, будто по землянке собака бегает, царапает песок зубами и когтями, будто рвет кого. И было это мне хуже всякого грома. Ночь кое-как скоротала. Утром свет проглянул - вышла я посмотреть, какая там собака, наверно весь песок с землянки срыт. Посмотрела, а там и следу никакой собаки нет.

Четвертая ночь приходит. Думаю - последняя моя ночь, что-нибудь со мной да будет.

Вот и солнце село. Я воды запасла, двери закрыла, огонек разложила, рыбку в котелке варю. А один парень был у нас, Трофимом звали. Он вперед других прибежал к землянке, взял длинную черемуховую палку, приготовленную для обручей на бочки, да вдоль землянки как стегнул, так на меня с потолка песок посыпался. Я вскочила, с испугу-то ничего больше не придумала хватила в руки икону, что висела в углу землянки, и взмолилась:

- Артемий праведный, сохрани меня, младенца, дай мне ума и крепости.

Что в голову пришло, то и сказала. И сама выбежала вон на улицу. А Трофим за землянкой расхохотался, как дьявол. Я и не понимаю, что это человек хохочет. И люди подходят ко мне близко, а я никого не вижу, не знаю, где стою.

Потом я целые сутки лежала, ничего не пила и не ела. Бабы пожалели меня немножко, а мужикам - и так прошло. Ума не лишилась, и ладно.

В тот же год я в огне горела. Рыбаки на горке рыбу убирали, а я одна в землянке уху варила да чайники на всех грела. Оставили меня в землянке огнище караулить. Ветер был. Я на ветреную сторону встала к огню, хотела отодвинуть котел, а ветер дунул, и на меня огонь накинуло. Сарафанишко на мне и загорелся. Я заплакала, не знаю, куда бежать. Кинулась на улицу, хочу бежать под горку в воду. А на улице ветер еще сильнее.

На мое счастье, у самых дверей подвернулся парень-ненец. Ухватил он ведро с водой, что стояло около дверей, и окатил меня. Тем и спас, а то я, пока добежала бы до реки, вся обгорела бы. Отделалась только тем, что сарафан наполовину сгорел, брови опалило да лицо.

Нигде я смерти не могла найти: вешалась - веревка оборвалась, в воде тонула - не утонула, в огне горела - не могла сгореть. Видно, насилу не умереть, покуда доброй смерти не найдешь.

Осень пришла, за ней зима, за зимой весна. А я - то сено вожу с лугов, то дрова из лесу. Воз опрокинется, меня не задавит, я и тем довольна. Стою у воза и жду, пока добрый человек встретится. Поможет да направит, я и опять поеду.

Один раз навалил мне хозяин в лесу воз кряжей из бревен пиленых и отправил одну. В раскате воз опрокинулся. Вожжи попали под полоз, ничего не могу поделать. Взяла я топор, вязки обрубила, чураки раскатила да на порожних санях и приехала домой.

Хозяин ругает:

- Не болели ручки-то - обрубать вязки? Плату-то не стыдятся брать, а на работу нарядить не можно.

Иную ругань я и за брань не ставила, будто так и надо. А и вся плата - сначала три рубля, а за второй год - шесть.

Зима прошла, весна теплая настала. А мне во всякое время идти да брести надо. Невелика-маленька, а дела было выше головы. После ледохода поехали на Печору рыбу ловить. Сначала ловили под своим берегом, а потом вздумали ехать за Печору.

Едем, люди гребут, а я воду отливаю в корме. Вылила и пошла из кормы через невод. Иду по набою, а ноги-то скользнули, и я, как камень, в воду ушла. Кормщик оглянулся, а я уже за кормой. Лодка полным ходом идет. На мне был совик**, опоясанный кушаком. Кормщик как-то успел меня схватить за пояс. В сердцах или с испугу кормщик как выхватил меня из воды, так о невод и швырнул, как собачонку.