Выбрать главу

Веселый лохматый Пейкко выпрыгнул из ягодного кустарника и остановился перед ней, ожидая распоряжений. Она тронула его за шею и сказала с чувством:

— Славный ты у меня, Пейкко. Очень славный.

И Пейкко заметался вокруг, осчастливленный ее лаской. Подпрыгнув повыше, он лизнул ее в соленую от слез щеку и вдруг погнался со всех ног за какой-то птицей, чтобы хоть в этом беге выразить свой восторг.

Вилма двинулась вслед за ним, полная раздумья. Все исходило от бога. Он, высокомудрый, предусмотрел, чтобы выполнили свое назначение и берестяной ковш сына, и теплая постель сына, и сахар сына, и даже его любимая ива, склонившая над русским юношей листву для защиты его от ночного холода. И, обратив лицо к хмурому осеннему небу, Вилма сказала:

— Милосердный боже, сделай так, чтобы та мать была жива!

1957

ХЕЙНО ПОЛУЧИЛ ВИНТОВКУ

Теперь я знаю, что мне делать и куда идти. Конечно, я не предвидел, что приду к этому таким путем, но теперь уж ничего не изменишь. Да и зачем менять? Все пришло и установилось на свое законное место, и для меня тоже не было иной дороги.

Прошла вторая осень, и пришла вторая зима. Такие же снежинки, как и в прошлом году, закружились в холодном воздухе. Но мне все равно. Снежинки так снежинки. Я одинаково рад и снежинкам, и морозу, и дождю, и грязи. У меня есть жизнь, хорошая жизнь, и дороже ее у меня никогда ничего не будет.

Я берегу эту жизнь. Я не хочу, чтобы она изменилась, и веду себя с ней очень осторожно. Я очень мало смотрю вокруг, очень медленно закуриваю свою трубку и очень долго ее курю, ни на кого не глядя. Но я отлично вижу и чувствую все то, что меня окружает. Я только не хочу спугнуть все это, все то, чем я сейчас живу.

Я прижимаю своим почерневшим от тяжелой работы жилистым пальцем огонь трубки и делаю это медленно и осторожно, чтобы не просыпать ни крошки табака, ибо я знаю теперь цену каждой крошке.

Степан Иваныч поступил глупо — так я полагаю… Если бы у него было больше ума, он жил бы и сейчас…

На дворе легкий ветер кружит снежные хлопья. На дворе приятный морозный воздух, придающий мускулам бодрость и силу. Там жизнь по-своему идет вперед. Зима сменяет осень, принося с собой разные трудности и невзгоды. А потом наступает весна. Все знают, что такое весна, и каждый человек постоянно ждет ее. Зачем он постоянно ждет? Никто не может на это толком ответить. Бедные, глупые люди.

Но Степан Иваныч уже не ждет весны. Что может ждать зарытый в землю? Кончены для него ожидания. И все это потому, что он поступил глупо, очень глупо. Иначе это никак нельзя назвать. Зачем было ему оставаться дома, когда нагрянула такая беда? Ведь он хорошо знал, что русскому пощады не будет, а в особенности такому, который говорит: «Мы построим коммунизм». Глупый, упрямый старик.

И теперь вот он лежит под слоем мерзлой земли и снега, а Егоров Иван как ни в чем не бывало бродит по земле. А ведь Егоров тоже говорил: «Мы построим коммунизм».

Я никогда не любил Егорова, и мы с ним грызлись при каждой встрече. Он был совсем из другого мира — из советского мира. А я смеялся над его миром. Я говорил ему так:

— Долго ты строишь свой коммунизм. Тебе нужно тысячу лет прожить, чтобы дождаться каких-нибудь плодов от своих стараний. Но ты не проживешь тысячу лет. Твоя партийная работа доведет тебя до гроба через пять лет, если не раньше, потому что я, например, давно собираюсь тебя пристукнуть где-нибудь из-за угла.

Он улыбался, когда я говорил так. Конечно, это было смешно: маленький жилистый человек грозит большому и плотному человеку, у которого кулаки как две гири. Но все равно я грозил ему:

— Не смейся! Думаешь, я забуду, как ты меня с хутора в деревню переселил? Никогда не забуду!

И верно, трудно было это забыть. Я не ударил даже палец о палец. Только сидел и курил свою трубку. А они выкопали мои старые яблони, подняли их вместе с землей на грузовик и перевезли на новое место. А потом принялись за дом.

Только мать плакала, глядя на это, а Лиза — нет. Я спросил ее:

— Ты рада?

Она взглянула на меня сияющими глазами и сказала:

— А ты разве нет? Ведь с людьми теперь вместе будем жить, а не одни в лесу. Ты молодец, что согласился.

Что я мог ответить на это? Я выколотил трубку, встал и начал помогать людям разбирать свой собственный дом.

Если моя красавица Лиза была рада этому, то мог ли я грустить? Не могло принести мне огорчения то, что радовало мою сестру.

Но Егоров не должен был этого знать. Егорова нужно было укорять за этот переезд, чтобы он не вообразил себя благодетелем. Он спрашивал: «А что ты потерял от этого?» И тут уж лучше было с ним совсем не разговаривать. Что я потерял? Разве он поймет, что я потерял? Каждый вечер после работы я брал трубку в зубы и садился на своем крыльце лицом к западу. Лес окружал мой хутор, и вершины его черными зубцами выделялись на угасающем небе. И я до глубокой ночи сидел и смотрел, как меняются на небе краски. Трубка гасла. Я набивал ее снова и снова курил и смотрел. Кому какое дело — о чем я думал в это время?

Но я сидел так часами, и никто не мешал мне — вот что было главное. Но как объяснить это Егорову, который ничего не знал, кроме своих большевистских лозунгов? Не понял бы он никаких объяснений.

Не забывал я также о своем отце, который часто твердил мне о том, чтобы я не покидал хутора. Я верил своему отцу, потому что кому же мне больше верить? Он был умнее меня.

Но когда он умер и со мной остались только мать и Лиза, то Лиза стала говорить мне совсем другое. И мне уже некого было больше слушать, кроме Лизы. А ведь человек должен кого-то слушать — так я полагаю.

Нельзя же вечно доверяться одним лишь своим мозгам. Или это только моя маленькая голова постоянно нуждается в чужих советах?

Лиза скучала по людям — это я знал. Ну, что ж. Я сделал, как она хотела. Могу ли я не сделать что-нибудь для Лизы? А через два года, когда изменилось кое-что в запасах моего амбара, я сам перестал жалеть о том, что переехал, и начал о многом думать иначе. Но никто не должен был об этом знать, а тем более Егоров. И я ругал Егорова всякими словами, перебирая все те неприятности, которые он сделал для меня. А Степан Иваныч говорил:

— О выеденном яйце заспорили, друзья. Не пытайтесь меня заверить в том, что вы враги. Не поверю. И товарищ Салаинен вовсе не плохой человек, хотя он и салаинен[7].

И он улыбался добродушно в свою бороду, которая была вся седая, до единого волоска. А потом наливал нам с Егоровым из самовара еще по стакану чая и пододвигал печенье.

Мне бы следовало прекратить ходьбу на эти чаепития, но я не чай пить ходил. Я ходил, чтобы высказать им в лицо всю правду. А они только усмехались и пододвигали мне чай с вареньем и печеньем. И я продолжал ходить к ним чуть ли не каждый день, хотя сам не видел от этого никакого толку.

Не понять им было души финна. Так думал я. И я не мог понять их. Мы были из разных миров. Они знали что-то такое, чего не знал я.

Гораздо понятнее был для меня Эркки Пиккуранта. Он прямо говорил мне про русских: «Скоро мы их всех перережем». Он говорил мне это потихоньку, но видно было, что он кое-что знал.

Иногда я жалел, что держался в стороне от таких людей, как Матти Леппялехти, Юхо Ахо и Степан Тундра. Но душа не лежала к ним. Что я мог с этим поделать? А ведь они остались верными себе, когда нагрянула эта беда. Но я на первое время совсем потерял их из виду.

У нас объявили было дополнительную мобилизацию, но ничего не успели сделать.

И русские тоже не успели выехать. А Степан Иваныч даже не пытался покинуть свой дом. В этот жаркий солнечный день он, как всегда, после работы в школе ушел гулять в наш красивый карельский лес.

А в этот же день финские войска прошли через нашу деревню на восток, а вслед за ними в деревню вступил отряд Суоелускунта[8], а с ним — гитлеровский офицер с пятью эсэсовцами. Из этого я заключил, что на лесопункте уже покончено со всеми. Оставалось дожидаться своей очереди.

вернуться

7

Скрытный.

вернуться

8

Шюцкор.