--В чем дело? В чем дело? -- затрещал висевший на запястье панрад.
Неожиданно из ближайшего воздушного клапана в его лицо остро пахнуло человеком -- человеческим потом.
--???
Он застыл на месте в полусогнутом положении, словно его парализовало. Пока щупальцы в бешенстве не схватили его и не потащили к желудочной диафрагме, которая уже разверзлась как раз по величине человека.
Взвизгнув, Эдди задергался в тугих кольцах и, засунув палец в панрад, принялся отстукивать: "Я согласен! Я согласен!"
И когда его снова поставили перед зачаточником, он с внезапным и диким восторгом накинулся на него. Он свирепо кромсал плоть и вопил: "Вот тебе! Получай. П..." Остальные слова затерялись в бессмысленном крике.
Он не останавливался и продолжал бы кромсать и дальше, пока не отрезал бы зачаточник совсем, не вмешайся Полифема, снова потащив его к желудочной диафрагме.
В течение десяти секунд он висел, беспомощный, над открывшимся завом и всхлипывал от страха и чувства триумфа одновременно.
Рефлексы Полифемы почти одолели ее рассудок. К счастью, холодная искра разума осветила уголок обширного, темного и жаркого придела ее бешенства.
Витки спирали, уводившей к дымящемуся карману, наполненному мясом, закрылись, и складки плоти водворились на прежнее место. Эдди внезапно обдали струей теплой воды из того, что он называл "санитарно-профилактическим" желудком. Диафрагма закрылась. Его поставили на ноги. Скальпель был положен обратно в сумку.
В течение долгого времени Мать, похоже, содрогалась от мысли, что она могла сделать с Эдди. И пока ее расстроенные нервы не пришли в порядок, она не решалась подавать сигналы.А когда оправилась, она не заговаривала о тех ужасных секундах, когда он висел на волосок от смерти.
Не вспоминал об этом и он.
Он был счастлив. Он чувствовал себя так, будто пружина, туго стянувшая все внутри него с того самого времени, когда он и его жена расстались, была теперь по какой-то причине отпущена. Тупая, неясная боль утраты и неудовлетворенности, легкое лихорадочное состояние и тиски внутри него, апатия, которая порой донимала его, теперь ушли. Он чувствовал себя прекрасно.
Между тем под панцирем затеплилось что-то сродни глубокой привязанности, словно крохотная свечка под продуваемой насквозь высоченной крышей собора. Материнский панцирь предоставил приют не только Эдди. Сейчас под его укрытием вынашивалось новое чувство, не известное доселе ее сородичам. Это стало очевидным после одного события, порядком испугавшего Эдди.
Раны на зачаточнике затянулись, опухоль увеличилась до размеров большой сумки. Потом сумка прорвалась, и на пол посыпался десяток Слизняшек величиной с мышь. Удар об пол имел для них те же последствия, какие имеет шлепок доктором по попке новорожденного: от потрясения и боли они сделали первый вдох и их бесконтрольные слабые импульсы наполнили эфир хаотичными сигналами бедствия.
Когда Эдди не беседовал с Полифемой или не слушал местные передачи, или не пил, или не спал, или не ел, или не купался под душем, или не прослушивал записи, он играл со Слизняшками. В каком-то смысле он был их отцом. В самом деле, когда они подросли до размеров свиньи, их родительнице было трудно отличить его от всего молодняка. Он ведь теперь редко когда ходил и его чаще можно было видеть на четвереньках среди Слизняшек, так что ей не слишком хорошо удавалось определить его сканированием. Кроме того, в чересчур влажном воздухе или в питании было, наверное, что-то такое, из-за чего у него повыпадали волосы, все до единой волосинки. К тому же, он очень растолстел. В общем, он стал неотличим от бледных, мягких, округлых и безволосых отпрысков. Фамильное сходство.
Но кое в чем они все же различались. Когда для девственниц настало время изгнания из из чрева, Эдди, поскуливая, заполз и угол. Он оставался там до тех пор, пока не убедился, что Мать не собирается вышвыривать его в холодный и суровый мир, который не станет кормить его.
Когда критический момент, наконец, миновал, он снова перебрался в центр пола. Паническое чувство в его груди утихло, но нервы все еще трепетали. Он наполнил термос и потом послушал немного свой собственный тенор в записи, исполнявший арию "Морские истории" из его любимой оперы Джианелли "Старый моряк". Внезапно внутри него что-то взорвалось, и он стал подпевать самому себе. Он почувствовал, что как никогда заключительные слова арии нашли отклик в его душе.
И с моего плеча Взлетел тот альбатрос -- и пал, Как камень, в океан.
Потом он замолчал, но сердце его продолжало петь. Он выключил запись и подключился к передаче Полифемы.
Мать была в затруднительном положении. Она мучилась, не в силах дать Матерям со всего континента, подключившимся к ее передаче, точное описание того нового чувства, которое почти невозможно выразить словами и которое она испытывало по отношению к подвижному. Ее язык не был готов для выражения подобного чувства. Ей не помогали даже галлоны Старой Красной Звезды в ее жилах.
Эдди, посасывая пластиковую соску, сочувственно и сонно кивал, когда она подыскивала слова. Вскоре термос выкатился из его руки.
Он спал на боку, свернувшись в калачик, упираясь коленями в грудь, скрестив руки и наклонив вперед голову. Как тот хронометр в штурманской рубке, чьи стрелки после аварии побежали вспять, часы его организма отстукивали время назад, отстукивали назад...
Во влажной темноте, надежной и теплой, сытый, нежно любимый.