Выбрать главу

Женщина с желтым, больным лицом подымалась в гору с коромыслом на плечах. Остановилась передохнуть. Поглядела на Григорьевну умным взглядом печальных глаз и спросила просто:

— Сидишь?.. Ждешь?..

Точно догадывалась, почему она сидит тут, кого ждет… Оглянулась на мрачное здание.

— На этом кургашке много нашей сестры пересидело… Кабы ветер развеял эту гору да раскрыл бы все слезы материнские — речушка бы из берегов вышла… Кого же? мужа? аль сына?

— Сына. Да вот… впуску нету…

— И не пустят. Им что… ни холодно, ни жарко… Не впустят…

— Привратник, как кобель на цепи: до воскресенья! до воскресенья!..

Посидела с Григорьевной женщина, расспросила, за какое дело сын сидит? Понимала она различие в делах, какие политические, какие уголовные, — и дала совет Григорьевне:

— Ты смотри вон в энту сторону, на левое крыло. Политические все там сидят. В два часа им прогулка бывает. Завтра приди, — может, угадаешь…

Она сидела, пока было светло, и не сводила глаз с маленьких окошек. Ждала смутно и безнадежно: не выглянет ли родное лицо в какую-нибудь из этих черных дыр? Почудилось один раз: кто-то в белой рубашке показался в крайнем окне, как будто поглядел в ее сторону… Сердце остановилось. Не он ли? Не Ромушка ли?.. Встала, руку приложила к глазам, глядит, шепчет:

— Чадушка моя! Подсказало, знать, тебе сердечушко, что тут твоя горюша горькая ждет?..

Пристально глядит, да ничего не видит: слезы застилают весь свет…

На другой день опять пришла к воротам тюрьмы — с самого утра. Терпенья не было: опять попыталась просить, не пустят ли? Ведь в Устинске пускали, когда ни приди, — почему бы и тут не пустить? Взяла домашних гостинцев, купила булок, баранок. Большой узел принесла… Не пустили.

Опять села на горке. И долго смотрела в окошки того корпуса, где сидели политические. В два часа из темной двери корпуса в тот угол двора, где торчало несколько тощих деревьев с голыми ветвями, вышла цепь серых и темных фигур и начала кружиться по узкому каменному помосту, который охватывал этот маленький садик. Догадалась Григорьевна, что это-то и есть прогулка. Сердце встрепенулось и забилось у ней в груди, как подстреленная горлинка: где он? Тут ли ее сынок родимый?..

Встала, жадно всматриваясь в живую цепь. Были странно одинаковы серые фигуры, торопливо шагали одна за другой, сохраняя одинаковую дистанцию и деловитость в своем бесцельном, однообразном движении. И острая жалость прошила ее сердце — точно все эти серые люди были самыми близкими, самыми дорогими существами для нее…

— Ромушка! родимая моя чадушка! сердечная моя! да распечатай ты свои уста, промолви мне хоть единое сло-вечушко!..

И вот, — показалось ли это ей, или так оно и было, — кто-то из цепи гуляющих снял круглую серую шапочку, поклонился ей. И на мгновение у нее перехватило дыхание… Он…

— Болезный мой!.. Доказало его сердечушко…

Цепь кружилась, не останавливаясь. И скоро она потеряла из виду того, кто ей поклонился. Поочередно на каждом останавливались глаза ее, наполненные слезами, спрашивали. Но безмолвно и деловито шагали люди в сером и темном платье, неподвижно стояли три часовых, и суровой тайной веяло от темного корпуса с маленькими окошками, похожими на дыры.

V

Ходила по адвокатам вместе с Александром Дмитричем. Сперва побывали у Николая Иваныча, а потом зашли еще к нескольким, пока не остановились на Соломоне Ильиче. Николай Иваныч сразу внушил ей доверие к себе: толстый такой, мягкий, речь неторопливая, вразумительная, каждое слово можно понять. И даже когда совсем безнадежные вещи говорил, на душе спокойно было, точно сном обвевал басовитый его голос.

Посмотрел обвинительный акт, помычал и сказал:

— Шваховатое дело!.. Одному трудно. Еще кого-нибудь пригласите.

Александр Дмитрич спросил:

— К кому бы вы порекомендовали?

— Да мне безразлично. С кем сами условитесь.

— Никого я тут не знаю, родимый мой, — сказала Григорьевна, склоняя голову на бок.

— Да тут и знать не требуется, тетка: дело наше — ремесленное.

Хотелось Григорьевне рассказать о своей бедности, о том, что продали пару быков да из кассы зачерпнули долгу, лишь бы наскресть грошей, чтобы спасти Ромушку. Но не сказала, побоялась, что не доставит этим особого удовольствия Николаю Иванычу.

Помолчали. Об ее ли деле думали или о своих, но долго оба — и Николай Иваныч, и Александр Дмитрич — безмолвствовали. Страх заползал в душу Григорьевны: трудно, видно, спасти Ромушку. Потом Николай Иваныч громко зевнул и сказал, обращаясь не к Григорьевне, а к ее спутнику и руководителю: