— Попробуйте к Гинзбургу.
Показалось Григорьевне, что замялся будто Александр Дмитрич. Потом вполголоса спросил что-то у Николая Иваныча. Не очень поняла этот вопрос Григорьевна, но ухом уловила:
— А как вы полагаете: для военных судей не лучше ли бы кого… поправославней?..
Николай Иваныч поскреб затылок, шумно вздохнул и сказал:
— Обстоятельство, не лишенное значения, конечно… Соображение правильное. Ну, к Карякину толкнитесь… если он дома…
Заходили к Карякину и еще к двум адвокатам. Не застали дома. К Соломону Ильичу зашли уже напоследок. Не показался он Григорьевне: жидкий на вид, черный, — черных она не любила, всех за цыган считала, — суетный, как молодой песик. Говорит быстро, часто, трещоткой трещит, и ничего у него не разберешь. Когда вышли от него, Григорьевна спросила у Александра Дмитрича:
— Он из каких?
— Еврей. А что?
Замялась. Хотелось ей сказать: устоит ли еврей-то? Можно ли понадеяться? Ведь они Христа распяли. Но не сказала. Заметила лишь несмело и осторожно:
— Больно парень-то верток… гомозной…
…Почти все дни проходили у нее однообразным порядком. С утра брала она узелок с гостинцами, сумку с увачиками и шла к тюрьме. Знала, что не пустят, но не сиделось ей дома. Все думалось: а вдруг каким-нибудь случаем да удастся проникнуть за тяжелые ворота тюрьмы? А то, может, встретит нечаянно Ромушку, ведь мимо нее часто проводили их — в кургузых зипунишечках и серых шлычках. Чужие все это были люди… Грубые лица, позорная одежда, а жалостливо лепилось к ним сердце, плакало, задумывалось над печальной и горькой жизнью их… И стал для нее привычным и близким местом крутой яр, с которого она смотрела на тюрьму.
В субботу она пришла к своим молодым хозяевам с таким веселым, просветлевшим лицом, что они изумились, точно молодость, беспечальная и удалая, осенила ее на минуту своим крылом.
— Ну, надула-таки я начальников! — с радостным возбуждением рассказывала она: — До воскресенья, до воскресенья!.. А я нынче к обедне к ним выпросилась, вот и Ромушка… Вот-вот, возле меня прошел, лишь не заговорил… румянцем щеки подернулись…
Непослушные бежали слезы по щекам, но она улыбалась и спешила передать всю свою радость.
— По… поклонился мне… В зипунишечке в сером… Рубаха холстинная…
Воспоминание об арестантском одеянии взволновало ее и перехватило голос: вся жизнь, ужасная, безрадостная, полная тоски и отчаяния жизнь каземата глядела на нее из этого серого зипуна и холщовой, раскрывшейся на груди рубахи, из-за которой глянуло на нее жалкое, худое тело сына.
— Дюже, моя чадушка, сменился с лица, — бессильным голосом, сквозь подавляемые рыдания, прошептала она. — Как и не Ромушка… худой, худой…
И тотчас же новым, деловым тоном прибавила:
— За здравие подала… Просвирочку ему отослала. И причащают-то их в кандалах… Хочь бы к причастию-то снимали…
И она задумалась, не в первый раз за последнее время, над новым, страшным лицом жизни, прежде неведомым, открывшимся ей через терзающее ее горе. Близко прошли перед ней людские страдания, глухие и безгласные, но скрытая боль трепетала и билась, и кричала в них к раненому сердцу. И ледяным ветром веяло от рассчитанной жестокости людей, держащих власть…
— Погляжу я, погляжу так-то по ним по всем, — продолжала она, подпирая щеку рукой, — нет краше моего Ромушки!.. Молоденький да зелененький, как зеленый купырик… Задумаюсь: да неужели же умрет он смертью позорной, напрасной?.. Сердце закатится!.. Да решусь я своего чадушки милого?.. Нет, жива не останусь…
Был так горестно выразителен ее ужас перед надвигающимся ударом, так сжимало сердце ее материнское отчаяние, что с ней вместе плакали и Александра Григорьевна, и кухарка. Лишь Александр Дмитрич сердито увещающим тоном говорил:
— Ну, нечего там слезокапить! Пока суд да дело, вы тут сырость такую разведете… Чего раньше смерти помирать? Все, слава Богу, устроила, адвокатов наняла — хоть и домой можешь поехать… Чего же еще?
— Домой-то ехать у меня самой коготки свистят… — утирая глаза концом платка, говорила Григорьевна. — Там ведь четверо их у меня осталось… Сердце-то изболело об них!.. Да уж дождусь. Жива буду — не буду, а дождусь… Осудят Ромушку на казнь, хочь платье его заберу отсюда: тройка у него хорошая… щиблеты с калошами… пальто новенькое… С акциена продадут ни за копейку. Домой возьму — там из ребят Панкрат или Уласка будут носить да поминать…