Выбрать главу

— Ну что, Пономарева, вы довольны?.. Довольны?.. — Это Соломон Ильич. Глаза у него — как чернослив — смеются радостным смехом, подпрыгивает бородка, похожая на гвоздь… Милый Соломон… суетной, смешной… «Как цуник вертится», — любовно подумала она о нем.

— Что ж, вы довольны?..

— Ничего не домекнула, болезный мой. Ухватила лишь ухом: лишен казачьего звания… Больше ничего не слыхала: пронзило меня всю болью…

— Шесть лет и восемь месяцев каторги! — воскликнул Соломон Ильич радостным голосом, точно это была весть такая, которая ничего, кроме восторга и восхищения, не могла вызвать. — Шесть лет… да…

— Ничего… ничего… — благодушно басил Николай Иваныч. — А ведь недовольна! — обратился он к своему ликующему сотоварищу.

— Скажите: слава Богу!.. — восклицал весь сияющий Соломон Ильич. — Благодарите Бога…

— И вас благодарю, мои болезные! — утирая слезы, бормотала она счастливым, обрывающимся голосом. — Тебя спаси Христос, Ильич! Как ты с этим мордастым бился, любушка… до рукоположения доходил… Дай Бог тебе доброго здоровья… родителям твоим царствие небесное, вечный упокой…

— Ну, чего там… Я безумно рад: надежды так мало было… А родители мои пока живы еще, Пономарева, — как бы с оттенком сожаления прибавил Соломон Ильич.

— Ну, за здравие их просвирочку подам… Николай Иваныч, спаси тебя Христос, золотой мой, за хлопоты…

— Ну, ничего, ничего. А по глазам вижу: не очень довольна? Небось теперь, если бы совсем?..

— Да коли бы ваша милость была!..

И, улыбаясь, она снова разлилась рекою слез.

— Ну, да я уже знаю… я знаю… — благодушно басил, отвернувшись в сторону, Николай Иванович…

…В последний раз она поднялась в гору по знакомой дороге — от тюремных ворот в город. В руках у нее был узел с одеждой Романа, оставшегося там за высокими кирпичными стенами. На этот раз, для прощания с сыном, ей разрешили свидание вне обычных правил. Передала она в конторе гостинцы, которые при ней же переломали и перемяли, получила милые ей вещи — пальто, пиджак, картуз и брюки Романа, — бережно все сложила в платок и неожиданно для самой себя обратилась к начальнику:

— Ваше благородие! заставь вечно Богу молить… дозволь хоть глазком на сыночка взглянуть… Може, умру, не доживу, когда его выпустят на волю…

Залилась слезами, высморкалась в руку. Тронуло это начальника, — о своей матери вспомнил, похожа она была у него на Григорьевну, — велел вызвать Романа в комнату, назначенную для свиданий. Опять через две решетки покланялись они друг другу, всплакнули, обменялись незначительными словами. Больно было сердцу, хотя и не было прежней мрачной удрученности на душе, — далеко впереди чуть-чуть мерцал огонек робкой надежды… Попрощались, разошлись.

И вот она опять на привычном месте: на высоком бугре, с которого целый месяц глядела на это мрачное здание с черными дырами вместо окошек, на каменный тюремный двор. Задрожало сердце при мысли, что в последний уже раз она смотрит на это место тоски и неволи. Ветер треплет ее платье. По низине, залитой весенним половодьем, ходят тени курчавых облаков и серебряными иглами играет неровная зыбь, вдали — на самом горизонте — лиловые холмы, далекий простор, вольный и ласковый, — но равнодушно сердце ее к нему. Прилепилось оно к этому камню и тесным казематам, где одни обиды, грязь, духота, звон кандалов, тоска черная и озлобление. Тесен сердцу и грустен вольный простор земли там, где безбрежно море скорби и неслышных страданий. Было время — в равнодушном неведении проходила она мимо таких мест… А теперь, когда надрезано ее сердце, горько чувствует всем существом своим, что их тоска — ее тоска, их обида — ее кровная обида…