Выбрать главу

— О-го-го-о-о! — вскрикивает дед устрашающим голосом. Пугает и гонит страх. В станице дружным заливистым лаем отвечают ему собаки, а на соседнем саду караульщик-мальчуган стучит в пустое ведро. И через минуту опять воцаряется многозвучная тишина.

По праздникам было беспокойно. С полудня начиналась война с невидимым, но коварно-назойливым врагом, насмешливым и неуловимым. Он держал деда в непрерывном напряжении до глубокой ночи. Шнырял вокруг сада, хрястел старой городьбой, шуршал в вишневых кустах, мяукал, лаял, издавал самые фантастические звуки, фыркал от смеха. Дед ругался, грозил, стрелял из револьвера в воздух. Тогда раздавался притворно-испуганный визг:

— Ой, убил, убил!..

Из терпенья выводили, подлецы… Грешил дед мыслью, что это — Ромкины шутки. И не всегда ошибался.

— Набрал шайку и кружит вокруг дедовского добра, — говорил он сам с собой. — Раззорители, сукины дети! фулинганы!.. И кто их на свет породил?.. Боже мой, какой народ пошел! Греха ни в чем нет: карты — нипочем, табак с пяти лет жгут, в церковь помелом не загонишь. Чужое собственное разорить, разбить, порвать, украсть — первое удовольствие… Видно, правда, конец света подходит. Пропали кристиане. Дьявол сказал: «Восьмая тыща — вся моя». И правда… «Уловлю, — говорит, — сетью весь мир», — вот оно и пришло…

Плохо было еще в дождь, в непогоду: шалаш протекал, негде было притулиться, болела поясница, руки и ноги зябли, тянуло в теплый угол, к старухе. Скучно становилось одному в ненастные ночи. Тогда дед уходил домой — потихоньку, крадучись глухими переулками, чтобы никто не знал, что его нет в саду. Обманывал воров.

И до Спасов шло благополучно. Но за три дня до Преображения кто-то высмотрел его хитрые маневры и забрался в сад. Три яблони были оборваны и — главное — пропал из шалаша револьвер. Дед прятал его вместе с патронами под подушку. Было это так обидно, что дед заплакал. Но жаловаться никуда не пошел: не хотелось на смех выставлять себя, не хотелось сознаваться, что ходил по ночам к старухе… Махнул рукой на пропажу.

Пыль плавала над ярмаркой, и дым, голубой и пахучий, медленно выползавший из харчевен, опоясывал, как шарф кисейный, золотую стену высоких верб и тополей. Низко стояло солнце. Лучи, перерезанные длинными тенями, бросили на площадь косые, схилившиеся колонны, прозрачные и светлые. Тесное шумное торжище было похоже на волшебный храм: голубой, запыленный свод; зеленые стены с причудливой канвой, расписанной фантастическими мазками лазоревых, пурпуровых, лиловых и золотых красок; дым кадильный; многоголосый хор нестройно жужжит, плещется, шумит… Говор и тарахтенье телег, песни и скрип гармоники, свистки, ржанье, мычание — все пестрые звуки свились в клубок; кипят, бурлят, толкутся… В пьяном гаме сплетаются и расплетаются ругательства и смех, нежные слова и угрозы, торг и объяснения в любви. Хор жизни, пестрый и текучий, звучит, и зыблется, и ходит кругом.

Многоцветная, нарядная толпа толчется, сжатая и стиснутая, в центре шумного торга, уходит, приходит. Певучее веселье и задор, и смех вокруг нее. Беспокойно тянется к ней сердце. Но как ни боек Роман, а под волнующими девичьими взглядами еще мучительно краснеет, смущается и теряет мужество. Смеются, шельмы… Сверкают белые зубы, искрятся веселые глаза, лукавые и жестокие…

— Ну и кавалер! На каруселях даже не покатает…

— Жадный! Весь в деда!..

— Роман! Да выверни ты им карман! Удиви Европу!..

— Чего выворачивать: худой, ничего не держится…

— Цапнул бы деда колом — небось пятаки посыпались бы из него!..

Фыркают заразительным смехом, дразнят, точно щенка, а ему уж семнадцать лет! Обидно. Обиднее же всего то, что правы: какой он кавалер, когда в кармане всего три пятиалтынных да краденый дедов револьвер… Револьвер, конечно, вещь серьезная. И если бы они знали о том, что в кармане у него револьвер, настоящий пятизарядный револьвер, которым можно всю ярмарку привести в смятение, — еще вопрос, вздумали ли бы они так потешаться над ним?..

Но вот три пятиалтынных — это, точно, конфузно: ни развернуться, ни кутнуть, показать себя, пустить пыль в глаза — не с чем! Разве это деньги! Разве это то, что кружит и шумом наполняет эту жизнь, стиснутую и сбитую на тесном пространстве? Вон они текут и переливаются, звенят и шуршат, переходят из рук в руки, из кармана в карман, из толстого кошелька гуртовщика в старый казацкий кисет, с потной, грязной груди в шкатулки лавочников, тайных шинкарей и харчевников…

И нет ничего более унизительного и горького, как быть без денег на этом шумном празднике, ходить одиноко и хмуро, смотреть с деланным равнодушием на веселую, пьяную сутолоку, носить в сердце бессильный голод и зависть к тем, кто звенит монетой, с шиком выбрасывает ее на угощение и наряды, с увлечением орет песни и бьет каблуками землю в такт веселой музыке…