Его молящий тон снова вывел ее из себя. Она попыталась высвободить руки, шевельнула губами, собираясь что-то сказать, но когда он отпустил ее руки, сложила их на коленях и опустила голову. И в ее глазах он увидел столько горя, теперь уже неизбывного, безутешного горя.
Он не отрываясь смотрел на нее, как смотрят на умирающую. И страх его нарастал. Он соскользнул к ее ногам, прижался лбом к ее коленям, поцеловал руки. Его больше не беспокоило, что могут увидеть их, услышать разговор. Он был у ног женщины, рядом с ее горем, подобно Иисусу, лежащему на коленях у матери.
Ему казалось, он еще никогда не чувствовал себя таким чистым, таким отрешенным от земной жизни. И все же он испытывал страх.
Аньезе оставалась недвижной, руки ее были холодны и, похоже, не ощущали этих смертельных поцелуев. Он поднялся и опять стал лгать:
— Спасибо тебе, Аньезе. Вот так хорошо, теперь я доволен. Испытание выдержано. Теперь не падай духом и не волнуйся. Я ухожу. Завтра утром, — тихо добавил он и робко наклонился к ней, — придешь к мессе, и мы вместе принесем богу нашу жертву.
Она открыла глаза, посмотрела на него и закрыла опять. Казалось, она была смертельно ранена, и глаза ее, умоляющие и угрожающие, взглянули на мир последний раз, прежде чем закрыться навсегда.
— Этой же ночью ты уедешь отсюда, чтобы я больше никогда не видела тебя, — сказала она, отчетливо произнося каждое слово. И он понял, что сейчас бессмысленно сопротивляться этой слепой силе.
— Я не могу так уехать, — прошептал он, — завтра утром я отслужу мессу, и ты придешь послушать ее. Потом, если будет нужно, я уеду.
— Я приду утром и все расскажу про тебя людям.
— Если ты сделаешь это, значит, богу так угодно. Но ты не сделаешь этого, Аньезе. Можешь ненавидеть меня, но я больше не буду нарушать твой покой. Прощай.
Однако он не уходил. Поднявшись, он смотрел на нее сверху. И ее волосы, мягкие, блестевшие даже в полутьме, эти прекрасные волосы, которые он любил, к которым так часто тянулись его руки, вызывали у него чувство жалости. Они представлялись ему черной повязкой, которой обвязывают раненую голову.
Он в последний раз обратился к ней:
— Аньезе! Неужели мы вот так и расстанемся? Дай руку, встань, проводи меня до двери.
Она поднялась и как будто бы повиновалась, но не протянула ему руки, а прошла прямо к той двери, из которой появилась.
На пороге она остановилась, чего-то ожидая.
«Что я могу еще сделать?» — спросил он самого себя. Он стоял по-прежнему недвижно, опустив глаза, чтобы не встречаться с нею взглядом. Когда же он снова захотел взглянуть на нее, она уже исчезла во мраке своего безмолвного дома.
Сверху, со стен, стеклянные глаза оленей и ланей с тоской и даже с презрением смотрели на него. И тут, оставшись один в большой, печальной комнате, он почувствовал свое ничтожество, свое унижение. Ему показалось, что он вор, хуже вора — гость в доме друзей, который крадет, воспользовавшись тем, что никого нет.
И он опять опустил глаза, чтобы не встречаться взглядом с этими головами на стенах. Он ни на мгновение не усомнился бы в своем решении, даже если бы предсмертный женский крик заполнил ужасом безмолвие дома, все равно не пожалел бы, что отверг ее.
Он подождал еще некоторое время. Никто не появлялся. И ему почудилось, будто он находится в мертвом мире своих мечтаний, своих ошибок и ждет, пока кто-нибудь поможет ему покинуть этот мир. Никто не появлялся. Тогда он направился к двери, ведущей в сад, прошел по аллее вдоль стены в тени смоковницы и вышел наружу в небольшую, столь хорошо знакомую ему дверь.
И вот он снова поднимается по темной лестнице. Но опасности больше нет, по крайней мере, исчезла боязнь опасности.
И все же он приостановился у двери матери, подумав, что хорошо было бы сразу же рассказать ей о встрече с Аньезе и ее угрозе. Но он услышал, как она громко храпит, и прошел к себе. Мать спала, потому что уже не сомневалась в нем и считала, что сын спасен.
Спасен! Он оглядел свою комнату так, будто и в самом деле вернулся из какой-то опасной поездки. Все было прибрано, все дышало покоем, и он начал раздеваться, двигаясь на цыпочках, решив никогда больше не нарушать этот порядок, эту тишину.
Вот на вешалке его одежды, чернее своей тени на стене, вот шляпа на деревянном колышке и мягкая сутана, рукава которой устало обвисли.
И это мрачное, бесплотное привидение, словно обескровленное каким-то вампиром, пробуждало в нем почти страх и казалось ему тенью его ошибки, от которой он едва отделался, но не смог избавиться окончательно, и она поджидала его, чтобы завтра же следовать за ним по дороге жизни.